Полковник остановился, посмотрел на ее горестную тонкую фигурку, заметил взгляд, устремленный на сосиски, и лицо его подобрело.
— Ты ела что-нибудь сегодня?.. Эх ты… диетсестра…
— Я ела, — гордо ответила Валька, помолчала и вздохнула. — Товарищ полковник, я ее била по лицу, материла и тыкала носом в манку.
— Ты?! Ее била и отматерила?!
— Угу. Меня теперь будут судить, да?
Полковник остановился перед Валькой.
— Никто тебя не будет судить.
— Нет, пускай меня судят, — мечтательно сказала Валька. — Сильно судить меня не будут, а маленько посудят и в наказанье отправят на фронт… И уеду я отсюда на фронт… — Она покосилась на полковника. Потом она сердито и мстительно добавила: — Я на фронт уеду, а вы здесь будете оставаться. Вот.
Полковник положил большую тяжелую руку на голову Вальки, ресницы его дрожали и взгляд был странный. Валька не поняла этого взгляда.
— Никто тебя не будет судить, Валя. Иди… Отдыхай…
На пороге она встретила молодого капитана, о котором она знала, что он «от газеты».
Капитан вошел в кабинет и спросил:
— Что это за сердитая девочка?
— Это?.. Наша диетсестра. — Полковник усмехнулся. — Вы все говорите о людях социалистической формации. Так вот… Не угодно ли? — И он широким жестом указал на дверь, за которой скрылась Валька.
— А что эта девочка сделала?
— Она? А ничего… Ввела в меню восемь разных блюд из картофеля вместо трех, которые изготовлялись раньше… Завела десять кур, чтобы у тяжелых больных всегда были свежие яйца… Отматерила и побила проворовавшуюся повариху.
— Да ну? Отматерила и побила? — Капитан радостно засмеялся и прищурился. — Что же, последнее вы также считаете признаком человека социалистической формации?
— Э, мой друг! И на солнце есть пятна.
Полковник щелкнул голову Венеры и сказал:
— Прекрасная голова! Но она была бы мне гораздо милее, если бы я имел возможность видеть ее в процессе, так сказать, формирования, тогда, когда и щеки у нее еще не отшлифованы, и в лице еще нет этой идеальной симметрии.
В парке Валька встретила Вано.
— Валечка! Только не сердитесь. Я прошу вас, Валечка, пойдемте к нам на балкон. Там видно, как луна идет над горами.
— Господи, — сказала Валька. — Почему вы все время путаетесь у меня под ногами? Мало у меня мороки, кроме вашей луны!
Она пришла в свою «гарманжу», пошарила в холодильных шкафах, нашла подгорелую хлебную корку и стала грызть ее. Она была голодна, утомлена, и ей очень хотелось плакать. Она села писать письмо брату. Она писала, и слезы капали на бумагу.
«Дорогой мой, любимый мой братка Сереженька! Живу я посередь яблоневых садов, а жизнь у меня такая, что впору на любой яблоне повеситься. Стала я теперь диетсестрой, и все меня попрекают, что я дармоедка, бегаю по трем кухням пробы снимать, а я иной день и куска хлеба поесть не успеваю. А никто этому не верит. И каждый день я ругаюсь. Бухгалтерша в продотделе до того вреднючая, что терпенья нет, повара тоже вредные и вороватые, а полковник обозвал меня дезертиром ни за что ни про что. Много развелось людей подлых и нехороших. В школе я учила, что глистовые яички в неподходящих условиях могут сколько хочешь лежать безвредные без движения, но как только они попадут в подходящие условия, так в один момент превращаются в паразитов. Так и некоторые люди. Они до войны жили тихо, как паразитовые личинки, а как только немцы пришли сюда, так они враз попрорастали в больших паразитов. Но не то мне обидно, а то мне невтерпеж, что какого человека ты считаешь самым лучшим другом, тот, оказывается, и есть самый последний паразит…»
Дойдя до этого места, Валька заплакала. Когда она проплакалась, то порвала письмо и стала писать новое.
«Дорогой бесценный мой братка Сереженька! Поздравляю я тебя со славными победами героической Красной Армии и шлю тебе свой пламенный сестринский и комсомольский привет и желаю тебе успехов! Дорогой братка Сереженька! Я здесь живу хорошо. Полковник меня уважает и в обиду не дает. Люди здесь хорошие, а особенно начальник терапевтического корпуса. Из поваров тоже есть хорошие люди. Места здесь богатые, дачи красивые, только попорчены немцами. Среди людей некоторые, которые были послабее, тоже попорчены немцами. И приходится иногда наблюдать печальные явления воровства, взяток. Но мы все это переборем, потому что сила за нами. Ты пишешь, не думаю ли я относительно партии. Дорогой мой братка! Как я себе понимаю, то мне еще в партию рано, потому что я еще совсем не выдержанная и после раны стала такая нервная, что это недопустимо. И культуры еще тоже у меня маловато. Мне еще надо сильно перевоспитываться, поучиться, и я еще пока побуду в комсомоле.
Дорогой братка Сереженька! Здешняя шерсть лучше нашей, я купила пряжу и вяжу тебе носки к зиме. Только ты отпиши, куда послать. Скучаю я о тебе, Сереженька, и как ложусь спать, то каждый раз думаю о тебе и вспоминаю, как мы с тобой по дрова ездили и как в клубе выступали. Надеюсь скоро с тобой свидеться. Шлю тебе привет и желаю тебе удачи в твоих боевых и героических делах.
Кто-то подошел к окну.
— Валентина Ивановна! Вы не спите?
Валька увидела Митю.
— Я вам картошки принес горячей. Со своего огорода. Со сметаной.
Валька поела картошки и легла спать, свернувшись комочком под тонким байковым одеялом.
С гор дул ветер, яблони шумели за окном, и яблоки стучали об землю.
АЛЬВИК
В лагере была мода на прозвища, и Алю Викторову прозвали «Альвик». Прозвище, скомбинированное из имени и фамилии, привилось к ней.
В этот день она проснулась позднее, чем обычно. Во сне она видела вчерашний вечер у костра: она плясала в сарафане, и где-то пели:
Выпускала сокола́
Из правого рукава.
Она взмахивала рукой, из широкого кисейного рукава вылетали белые птицы — не то голуби, не то чайки. Блеснув белизной на солнце, они поднимались в небо и таяли в синеве.
Она проснулась с ощущением легкости и высоты. Над палаткой летали звуки горна — Ваня Шанин горнил на побудку.
«Это не голуби, это — горн», — поняла Альвик и быстро вскочила с постели.
В палатке было пусто, но кровати еще не были убраны. В открытую дверь виднелась сияющая голубизна неба, по-утреннему голубоватые вершины сосен, золотистый песок, дорожки, косые и резкие тени стволов. Слышно было, как возле умывальника смеялись и разговаривали девочки.
Альвик натянула трусики, закрылась большим полотенцем и вприпрыжку побежала к «девчонкиному умывальнику», отгороженному перегородкой из свежего теса.
Альвик бежала не потому, что торопилась, но потому, что не могла не бежать. Для того чтобы не бежать, а идти, Альвик необходимо было специально думать об этом и делать усилия. Она бежала к умывальнику и напевала:
Выпускала сокола́
Из правого рукава.
Вчерашняя песня еще не выпелась до конца и просилась на волю.
Никелированные умывальники блестели, переливались голубизной и зеленью. Девочки плескались, смеялись, взвизгивали. Вода дробилась на крупные капли, и ближние кусты были влажными. Только листья волчьей ягоды не смачивались: незаметный воздушный пушок защищал их от влаги. На невидимых ворсинках лучились капли, крупные у кончиков листьев и мелкие, как серебряная пыль, у черенков.
Альвик тихонько взвизгнула, когда струи, словно живые, побежали по телу. В блестящей поверхности умывальника смеялось и щурилось ее скуластое черноглазое лицо.
— Митя сказал, что сегодня все пойдем за земляникой, потому что завтра приедут мамы. Чтобы нам было чем угощать. У тебя есть корзиночка? — спросила Катя. Влажная до пояса, стояла она под кустами и поворачивалась к солнцу то одним, то другим боком. — Я не люблю вытираться. Гораздо приятнее так сохнуть.
Умывшись, девочки побежали на линейку.
Вокруг трибуны золотистого теса росли гладиолусы, похожие на огненные языки, пенились белые флоксы и расстилался фиолетово-желтый ковер анютиных глазок. Плоская и мелкая, посыпанная песком канавка-линейка по квадрату бежала вокруг трибуны, желтая в зеленой траве.
Альвик встала на свое место на линейке, пощупала босыми ногами прохладный песок, поправила галстук и замерла по команде «смирно». Не шевелясь, но щурясь и улыбаясь от удовольствия, она слушала, как рапортуют вожатые дежурному по лагерю, а дежурный — начальнику лагеря — Мите Долинину. Митя стоял на трибуне строгий, смуглый, в ослепительно белом кителе. Настоящие ордена блестели у него на груди. Обычно он не носил их, но на линейку всегда приходил в кителе с орденами, и от этого все делалось еще интереснее, все было «как настоящее».
Процедура рапортов доставляла Альвик неизменное удовольствие. Ей нравился неподвижный строй пионеров, нравились четкие шаги, которыми подходили рапортующие вожатые, нравилось то, что вожатые как-то особенно твердо и красиво отдавали салют, нравились значительные лица и веские слова рапортов.
Но самый интересный момент наступал тогда, когда Ваня высоко поднимал ослепительный, брызжущий солнцем горн и горнил в самое солнце.
Тогда по канату белкой взбегал на высокую мачту красный флаг.
И вот уже он вьется над лагерем, ярко-алый на голубом небе.
— Лагерь, вольно! — глубоким, сильным голосом командует Митя, и кажется, даже сосны начинают радостно качать ветвями.
Линейка приносила Альвик ощущение радости и подтянутости, и след этого ощущения сохранялся на весь день.
После завтрака к Альвик подошел Ваня Шанин. Его круглое лицо было смущенным, но светлые глаза в упор и не мигая смотрели на Альвик.
— Альвик, — сказал он, — это тебе.
Когда он говорил, то между верхними зубами показывалась дырка — зубы Ваня выбил, катаясь с гор на лыжах.
Он сунул Альвик записку и ушел.