«Гибель командарма» и другие рассказы — страница 15 из 59

Тогда кто же? Мама? При одной мысли об этом восстало все внутри Альвик.

Кто же тогда? Может быть, она сама виновата. Она ухватилась за эту мысль. Это было единственно доступное ей объяснение. И если это так, то все еще поправимо — она попросит прощения, и все уладится. Но что же она сделала? Ей вспомнились десятки проступков. Вот что, — она надела и сломала папины ручные часы. С тех пор он ни разу не заговорил с ней весело. Он сильно рассердился тогда.

С логикой, непонятной взрослым, но естественной для нее, она сказала:

— Папа… я никогда… никогда больше не трону твоих часов.

Наивная, она считала себя виновницей трагедии. Пыталась загладить вину там, где ее просто сбросили со счета как нечто слишком незначительное.

Отец не выдержал ее взгляда — рывком взял кепку и вышел из дома.

— Папа!.. Папа!..

Альвик дрожала.

Мать уложила ее в постель и легла рядом с ней.

— Спи, моя хорошая. Мы заживем хорошо. Мы уедем в Балахну к тете Лизе. Мы с тобой купим козочку. Это будет твоя козочка. Ты хочешь, чтобы у тебя была белая козочка?

Альвик не могла согреться.

Она не заметила, как подошел рассвет.

Она не знала, спала она или нет, мыслей не было, но ощущение непоправимой беды ее не покидало.

Рассвет был ярким, но, казалось, пробивался сквозь черную пелену, сквозь бред.

Утром горе стало еще острее, еще очевиднее сделалась непоправимость случившегося.

Утром Альвик поняла особый характер своего горя — это было стыдное горе. Когда немцы убили сына соседки, это тоже было горе, но его не нужно было стыдиться. То, что случилось в семье Альвик, было не только тяжело, но и стыдно. Это было горе, которое нужно было скрыть. Об отце она не могла думать, как раненый не может смотреть на слишком страшную рану.

Мама ушла на работу.

Альвик бродила по комнатам. В этом доме, где она родилась и выросла, все стало чужим. Она хотела вымыть свою любимую «бабушкину» чашку и вспомнила, что это уже не ее чашка. Чужая чашка. Чашку будет мыть другая девочка, дочка папы. Она боялась прикоснуться к вещам.

За окном послышались веселые голоса. Вошли Ваня, Митя и дядя Миша.

«Я ничего не скажу им», — решила Альвик, но когда ее спросили: «Где твой папа?» — она не могла скрыть.

Скрыть от них — это значило не поверить их дружбе. Она тихо сказала:

— У меня теперь нет папы.

— Как? — не понял Ваня.

— У него будет другая мама и другая девочка. Мы с мамой уедем к тете Лизе.

— Ну, ну, ну, ну, — испуганно забормотал дядя Миша.

Ваня и Митя растерянно смотрели на Альвик.

— Ну, ну, ну, ну! Попритчилось это тебе? Все уладится. Мало ли что бывает? Берите-ка вы ее, молодцы, да не давайте ей скучать.

Весь день Митя не отпускал ее от себя, и она послушно ходила с ним. Она вернулась домой под вечер.

Было пасмурно. Накрапывал дождь. В открытые окна дома Альвик услышала громкие голоса. Она никогда не подслушивала, но все происходившее в доме было так страшно и неясно, что она, не раздумывая, нырнула в кусты влажной сирени и прижалась к стене под окном. Сердце ее билось так, что она его слышала. Говорили папа и дядя Миша. Очевидно, папа ходил по комнате, а дядя Миша поворачивался за ним, и поэтому слова то слышались ясно, то терялись.

— А чем тебе жена плоха? Тем, что она за войну жиру не нагуляла, как твоя… из треста столовых? — сказал дядя Миша.

Слова погасли, а потом возник голос отца.

— Я имею право на личное счастье. Я это право кровью завоевал.

— Вот мне и интересно — за кого ты воевал? За одного себя воевал?

Долго ничего нельзя было разобрать, и вдруг сразу ясно прозвучали слова дяди Миши:

— Как же это понять? За чужих детей воевал, а своего ребенка топчешь?

— Ребенок здесь ни при чем. И ты, Михаил Афанасьевич, ты тоже здесь ни при чем!

— Как это «ни при чем»?? Я тебя в партию принимал!

— А при чем партия? Чем я перед партией виноват? Что я — вредитель? Что я — предал, ограбил, изувечил?

— Вот именно! Вот именно — предал, ограбил, изувечил! Вот именно вредитель!

Раздался грохот поваленного стула и выкрик отца:

— Если так, то зачем со мной разговаривать? Если так — арестуйте меня, казните меня, к стенке меня доставьте!

Хлопнула дверь, послышались мамины шаги и голос: «Тише!»

Отец выбежал на улицу. На ходу он надевал плащ в рукава. Его красивое лицо было искажено злобой и болью, он оглядывался, словно ждал погони.

Альвик прижалась к стене. Он не заметил ее и скрылся за углом. Ей хотелось бежать за ним, но мама была в комнате.

Дождь усилился, Альвик не замечала его — все внимание, все напряжение было сосредоточено на одном чувстве — на чувстве слуха.

За окном кричал дядя Миша:

— Государство все делает для детей — и школы, и дворцы, и лагеря, а этакие вот пакостники, как он, возьмут и сгадят в хорошем месте. Да еще говорит: «Партия тут ни при чем».

Голоса снова надолго стихли, только минут через пять Альвик разобрала:

— Держать вам его надо обеими руками. Бить, а держать! Бить, а не пускать! Бросьте вы все эти свои самолюбия.

— Бог с вами, Михаил Афанасьевич! Зачем это надо? Лучше никакой семьи, чем такая семья. Я его близко не подпущу.

Снова стихли голоса, и снова вспыхнул выкрик:

— Да как же вы жить-то будете?

— Работать буду, как всегда работала. — Мама подошла к окну.

— А здесь работать нельзя? — Слова дяди Миши потерялись, долго слышны были только бубнящие звуки.

— Я… я козу-у куплю, — сказала мама дрогнувшим голосом.

На улице загудела машина — это Митя заехал за Альвик. Альвик вышла из своей засады. Она долго и упорно отказывалась уехать от матери. Мать держалась спокойно, была почти весела и очень ласкова. Ей с трудом удалось успокоить Альвик и усадить ее в машину.

Митя и Ваня усадили Альвик на сено и закрылись все одним брезентом.

По пути они заехали на пристань за консервами и задержались дотемна.

Шел дождь. Грузовик трясся и подскакивал на ухабах.

В памяти Альвик звенела мамина песенка:

…А я одна на камушке сижу.

Идут три уточки…

Зачем они увезли Альвик? Надо было остаться с мамой. Ведь они только вдвоем теперь.

— Тебе не холодно, Альвик? — спросил Ваня.

— Нет, мне тепло.

Скоро опять будет лагерь. Как давно она уехала оттуда. Тысячу лет назад. Тогда, когда у нее еще был папа… Тогда она утащила шляпу у Васи и играла в «колосок». Какая она была еще глупая и маленькая! Больше она никогда не будет такой. Той Альвик больше нет.

— Замерзла? Подвигайся. — Митя обнял ее. — Вспомнил я как лежал в госпитале, когда мне отняли ногу.

— Разве у тебя нет ноги?

— Нет. У меня протез.

Митя говорил новым, тихим голосом.

— Так вот. Отняли мне ногу, и расхотелось мне, ребята, жить. Куда же, думаю, я теперь — молодой парень, а без ноги! Родителей, думаю, у меня нет, жалеть обо мне будет некому, а самому мне жить без ноги неохота. Струсил я, значит, ребята.

Тихо лился неторопливый рассказ.

— А теперь? — взволнованно спросила Альвик.

— А теперь так живу, что мне любой «ногатый» позавидует. Теперь вот еду и думаю: каким же я тогда дураком был.

— А нельзя было сохранить ее? Сохранить твою ногу?

— А зачем же ее сохранять, если она у меня гнилая сделалась? И думать нечего сохранять! Чем скорее отрезать, тем оно полезнее. Устала ты? Спи!

…Альвик проснулась в палатке. Было пусто. Белели заправленные кровати.

Альвик проснулась и сразу вспомнила все.

Мама одна. Мама далеко. Она плачет там одна. Мама, мама! Зачем ты отправила меня сюда?

А сама Альвик теперь не просто Альвик, не просто девочка, как все девочки. Нет. Она теперь девочка, которую бросил папа. Наверное, все уже знают об этом. Сейчас она выйдет, и все будут смотреть на нее, потому что ее бросил папа. То, что случилось с ней, — это как болезнь. Нет, болезнь можно вылечить. То, что случилось с ней и с мамой, — это не болезнь. Это увечье. Этого ничем не вылечишь, этого никак не поправишь, этого никогда не забудешь — это можно только вытерпеть. Она вспомнила последние два дня. Дни были как качели: вверх — вниз — к солнцу — и в яму! Солнце это было здесь. А яма? Ямой стал дом.

За стеной раздавались веселые голоса.

У них все по-прежнему. Как странно. Встать и выйти к ним? Нет, нет! Как можно дольше лежать здесь и никого не видеть. Спрятаться от всего! Она сжалась в комок. Она вспомнила Митю и Ваню. Ей хорошо было с ними вчера. Но, может быть, их дружба тоже только почудилась ей? Может быть, Митя сегодня встретит ее и, не замечая, пройдет мимо, как бывало? У него много дел. Может быть, и Ваня давно забыл об их дружбе и посмотрит на нее равнодушно, как чужой?

Этого не может быть! А папа?.. Ведь папа сделал то, чего не могло быть. Все может быть! Всего надо бояться! Ничему не нужно верить.

Но как ей надо, чтобы они — Ваня и Митя — сегодня были такими же, как вчера.

Без них будет очень плохо. Без них ей не выдержать. Какое первое слово они скажут ей, когда она выйдет? Их самое первое слово? Может быть, посмотрят вбок, равнодушно, как папа?.. И пройдут мимо?.. Надо сделать над собой усилие и встать.

Она села. Осторожно спустила ноги с постели. Сама земля казалась ей неверной, и ходить надо было теперь учиться по-новому.

А смеяться она теперь совсем не сумеет. Как люди смеются? Что-то такое делают с горлом, с губами? Где мама? Зачем ее увезли от мамы?

В палатку вошла Катя:

— Ты проснулась? Тетя Аня дала тебе две порции пирожного. Вот! Видишь! На тумбочке под салфеткой твой завтрак. Митя сказал, что у тебя был приступ малярии, и не велел тебя будить. А Ваня сидит, сторожит, чтобы здесь не шумели, а сам шумит сильнее всех.

В дверь просунулась Ванина голова.

— Ты проснулась? Как ты долго спала! Уже скоро горнить к обеду.


Альвик пошла умываться. Она шла медленно, неуверенно, вглядываясь в землю.