«Гибель командарма» и другие рассказы — страница 18 из 59

смотрел на таракана и молчал.

«Чего она ждет от меня?.. Лежит… Закрыла глаза… Не думает ли она, что сейчас, здесь?..»

Ему хотелось уйти. Дело было не в том, что она не жила в квартире академика Булатова и не вращалась в высших московских сферах. Дело было в том, что она подурнела и постарела до неузнаваемости. Дело было в том, что она оказалась совсем не той женщиной, о которой он думал. Вместо видевшей горе, но все-таки избалованной, веселой и обаятельной дочери академика Булатова перед ним была немолодая, усталая вдова, мать безногого ребенка, которая одиноко и трудно жила где-то в Подмосковье со своим дедушкой…

«Еще одно звено все той же цепи. Свершенья и ожиданья. Мечта и действительность. Издали она казалась праздничной, желанной, необычайной. Стоило приблизиться к ней, и обнаружилась ее сущность — нечто тусклое, тщедушное, заурядное. Мечта и действительность, — иронизировал над собой Синцов. — Мечта — это широкополая шляпа, соловьи и стихи Пастернака. Действительность — вот этот дряблый таракан на застиранной наволоке».

Он понимал, что Наталья Борисовна добрая и хорошая женщина, ему было жаль ее, но то чувство радостного восхищения, которое привело его сюда, исчезло бесследно.

Близость усталой и одинокой женщины не освежала, а тяготила его.

Ему было трудно, неловко, он проклинал себя, жалел ее и хотел одного: очутиться как можно дальше от этой неуютной комнаты, от этой утомленной, чего-то ожидающей от него женщины.

IV

Когда Наталья Борисовна возвращалась верхом из соседнего района, ее окликнули из окна почты и подали ей телеграмму Синцова.

До прихода поезда оставалось полчаса. Она поскакала к себе, бросила поводья хозяйскому мальчугану и вбежала в комнату. Надо было привести себя в порядок. В зеркале отразилось ее осунувшееся и огрубевшее лицо. Загар подчеркнул морщинки у глаз, кожа шелушилась, вид был утомленный и болезненный.

Это не особенно огорчало ее. У нее были очень благородные — тонкие и нежные черты лица, и стоило ей отоспаться или просто попудриться и подкрасить губы, чтобы похорошеть.

Она знала свою особенность и стала поспешно искать губную помаду.

«Куда я ее задевала? Когда я последний раз красила губы? Давным-давно. Я уж забыла, как это делается. Какое надеть платье? Синее! Оно обтяжное». Она была хорошо сложена, но слишком тонка в кости и в свободных закрытых платьях казалась худее и слабее, чем была в действительности.

«Странно — чем больше на мне надето, тем я кажусь худее. Надо надеть сарафан — он совсем открывает плечи».

И вдруг ей стало гадко.

«Красивые плечи и имя академика Булатова — это больше чем надо для дюжины дешевых романов. Но разве это мне нужно? Открывать плечи и мазать губы для человека, который станет моим мужем. Это называется ловлей женихов? Краситься и пудриться здесь, в деревне. Как все это здесь некстати! И зачем мне скрывать мою усталость! Я так много сделала за это время! Пусть он увидит меня такой, какая я есть, без прикрас и без фальши».

Она знала в себе двух женщин: женщину, которая может оживить и украсить любую гостиную, и женщину, которая может повысить урожай на тысячах га колхозной земли. «Вторую» себя она ценила и любила гораздо больше, чем «первую», и сердилась на тех, кто смотрел на нее иначе.

«Тот, кто будет моим мужем, должен больше всего любить меня именно такой, как я сейчас, — погруженной в дело, сжившейся со своим колхозом. Он должен любить меня именно за то, что я так исхудала за эти два месяца».

Она застегнула ворот своего серенького платья, стерла с лица пудру и на миг почувствовала себя беспомощной и беззащитной.

«Я словно черепаха без панциря… и как же все-таки плохо я выгляжу! Чертовски устала за это время! Ну да все равно! Пусть он видит меня такой, как я есть. Кокетство, губная помада — ведь все это фальшь, а между нами сегодня не должно быть никакой фальши, даже такой пустяковой. А все-таки как хочется хотя бы намазать губы…»

Она усмехнулась этому настойчивому желанию, тряхнула волосами и радостно вышла из комнаты.

От нее не укрылось ничто — ни его испуг, ни растерянность, ни то усилие, которое он сделал, чтобы поцеловать ее руку. Ей стало больно, она смутилась и, чтобы скрыть и боль и смущение, стала говорить преувеличенно громко и много.

Заговорив о дочери, она сразу утратила свое искусственное оживление. Как всегда, стоило только ей подумать о дочери, как мысль о ней и боль за нее вытесняли все остальное. Она никогда ни с кем не делилась своим непреходящим горем, но всегда ждала такого человека, которому можно было бы рассказать о нем и который понял бы всю его тяжесть и силу.

Лежа на кушетке с прикрытыми веками, она видела все. Она понимала состояние Синцова, но в эту минуту боли и усталости ее потребность в родном человеке и в человеческом тепле была так остра, что заставляла ее ждать вопреки рассудку.

Она мысленно говорила ему: «Подойди же ко мне!.. Разве ты не понимаешь, что я легко могла бы быть и красивой и свежей? Для этого надо совсем немного. Очень немного! Надо только чуть-чуть покривить душой. Надо вставать не в 4 часа утра, а в 9, и пить сливки на колхозной ферме, и устроить себе курорт из этой командировки. И это я легко могла бы сделать… Но я этого никогда не сделаю… Слышишь? Я этого никогда не сделаю… и если ты этого ждешь от меня, то уходи… Но неужели, если бы я поступила так, я нравилась бы тебе больше и сейчас ты вел бы себя со мной иначе».

Потом она уже ни о чем не думала, а только ждала, ждала всем существом, ждала, как чуда, как счастья, простого доброго жеста, короткого родного слова.

Может быть, он просто поправит подушку под ее головой или молча коснется ее волос?

Одно легкое движение, и утихнет боль, и пройдет усталость, и она снова будет весела, остроумна, молода…

Он сказал монотонным, подчеркнуто «интеллигентным» голосом:

— Я давно хотел увязать мою диссертационную работу с колхозной практикой. Этот колхоз мне кажется наиболее подходящим как по климатическим, так и по территориальным условиям.

Уголки ее губ дрогнули, сжались, удлинились. Она поднялась и сказала с легкой улыбкой, сонно и слегка небрежно:

— Я познакомлю вас с нашим новым председателем, но это позднее. А сейчас давайте отдыхать — мы оба утомились. Устраивайтесь здесь.

Она вышла в другую комнату и прижалась лбом к оконному стеклу. Сердце ее билось гулко и больно. «Вот и все… Что же случилось? Ничего не случилось… О чем мы говорили? О свекле, о засухе, о колхозе… Ничего не было сказано… Все было сказано!.. Неразумно и неосторожно было показываться ему в таком виде. Или как раз это и было самым разумным, самым осторожным? Как ни смешно, но ведь именно эта мелочь поможет нам вовремя понять, что мы оба ошиблись. Нет, нет — не плакать! Из-за таких вещей не плачут! Солнце не погасло, и земля вертится! Не распускать себя! Заняться делом, не оставаться одной!»

Она вышла на крыльцо.

У дома ребятишки кормили кроликов. Дом стоял на холме, и с высоты до самого горизонта видна была волнистая равнина, кое-где изрезанная балками и рощами.

«Какая ширина! На втором холме бахчевые земли, велю на тот год посадить там арбузы. Вот мне и легче немного… Я стала мокроглазой за последнее время… А как красиво здесь будет, когда рожь созреет и комбайны пойдут по полям. Как же я этого не увижу? И как не побывать на току во время обмолота? Опять слезы! Перестань сейчас же! Не смей быть бабой! Кто это едет? Да! Это тетя Даша повезла продукты на дальние пастбища. И опять не захватила с собой бидонов! О чем только эти люди думают! Надо нагнать и вернуть ее!»

Она сбежала с крыльца и крикнула своему «стремянному» — хозяйскому мальчику:

— Алексаша, живо коня!

Оставшись один, Синцов облегченно вздохнул и почувствовал себя человеком, который чуть-чуть не попал впросак, но вовремя спохватился.

V

Синцов ночевал в комнате Натальи Борисовны, а она устроилась в кухне вместе с хозяйкой.

Ночью Синцова разбудил разговор:

— Проснись, Ташенька! Посмотри в окно! — говорила хозяйка.

Раздался радостный возглас Натальи Борисовны:

— Туча!

Босые ноги зашлепали по полу. Скрипнула дверь.

Синцов оделся и вышел на улицу.

Он увидел странное зрелище. Был тот призрачный час, когда виден каждый лист на деревьях и трудно понять, то ли лунный свет так ярок, то ли уж забрезжило утро.

Колхозники не спали. Всюду слышались взволнованные голоса. Освещенные призрачным светом силуэты людей стояли у калиток, выглядывали из окон, бесшумно ходили, словно плавали по голубоватой улице.

Все смотрели на небо.

В зените звезды еще ясные и непрестанно шевелили лучами, а край неба был срезан большой черной тенью.

— Нету ли каравая? — спрашивал голос, похожий на голос Петровны, но не тягучий, а голос взволнованный и требовательный. — Каравай надобен, круглый, цельный, непочатый!

Кто-то подбежал и расстелил на лужайке скатерть. На скатерть быстро поставили солонку и положили каравай — манили тучу.

Молодой женский голос страстно, жалобно и торопливо говорил:

— Неужто она к починковцам уйдет? Это же не по справедливости! Разве они так работают?! Мы себя не пожалели, лучше всех посеяли, раньше всех кончили! К нам бы, ох господи, к нам бы!

Вдалеке громыхнул гром и молния полоснула небо.

Из-за угла выбежали несколько колхозниц. В одной из них Синцов узнал Фросю.

— Пособите, — чуть не плача говорила она, — у нас земля не рыхленая! С нашего косогора вода как со стекла сбежит! Мы вам отработаем. Подсобите!

Подошли Наталья Борисовна и председатель колхоза.

— Товарищи! — сказал председатель напряженным и хриплым голосом. — Сейчас нам каждая капля дороже золота! Надо сделать, чтобы ни одна дождинка не пропала даром!

Колхозники с лопатами и мотыгами бежали с поля.

— Нате! Берите мотыгу! — мимоходом сказала Наталья Борисовна Синцову.

И на миг он увидел ее лицо и блеснувшие в улыбке зубы.