«Гибель командарма» и другие рассказы — страница 29 из 59

— Оставим их всех и пойдем гулять по Москве.

Они, взявшись за руки, бродили по пустынным переулкам… Он рассказывал об охоте, о туркменских степях и заполярных льдах, о красках и линиях. Они все торопились куда-то, смеялись каждому слову, им было легко и весело вместе, и когда она вернулась домой, Лелька подняла с подушки голову с торчащими бигуди и требовательно спросила:

— Ну?.. Влюбилась?..

— Да. Влюбилась. Единственный, с кем мне весело. Умница. Искренний. Простой. Душенька. Прелесть.

— Наконец-то влюбилась. Слава тебе, господи! — удовлетворенно сказала Лелька и ткнулась носом в подушку.

Тина вытянулась на кровати. За темными гардинами уже занималось утро.

«Вот и прошло наконец, — думала она. — Вот я уже могу думать и о другом. Хочу я еще его видеть? Да, хочу. А как завтра? Вдруг завтра опять… — Она испугалась того равнодушия ко всем и ко всему, которое владело ею утром, и приказала себе: — Не смей ничего выдумывать. Нашла ты наконец человека, с которым тебе легко и весело, сама нашла и бери!»

Днем художник пришел снова, и ее страхи оказались напрасны. Он не только не был ей неприятен, он еще больше понравился неизменно веселой энергией, мальчишеской непосредственностью, незаурядностью, которая чувствовалась в каждом его жесте и слове.

Лелька сказала:

— На Ивана Алексеевича премии сыпятся как горох…

— Меня преследует удача, — рассмеялся он, — если бы меня хоть раз тряхнуло, как сегодня, получился бы из меня совсем толковый художник, а то — о чем ни подумал — все как яблочко на золотом блюдечке. Собирайтесь, татарка, на Воробьевы горы!

— Зачем?

— Небо смотреть.

И весь день он показывал ей небо, облака, ветви деревьев, тени на снегу, показывал с хозяйской манерой и с такой гордостью, словно он лично был наследным властителем и создателем всего окружающего.

— Видите, как изменяет окраску моего облака этот внутренне пронизывающий свет? — спрашивал он. — Черт побери, как его поймать? Я это облако передвину туда, за дерево. А мост будет лучше вот с этого ракурса.

И с ней он обращался с такой же веселой хозяйской манерой, и дерзость не сердила, а смешила ее.

Они крепко подружились, вскоре перешли на «ты». Они многое видели, весело ссорились и снова мирились, часто танцевали прямо на улице.

Он нравился ей все больше с каждым днем. И часто она думала: «Вот ты и ушел от меня, Митя».

Все шло отлично, пока однажды он не попытался поцеловать ее. Она была готова к этому, но вдруг снова пронзило ее ощущение: «Не тот. Не то. Не желанный. Не нужный. — И тут же возразила себе: — Но если и он не этот, то кто же? Когда же? Не смей дурить. Не смей». Ей было так трудно преодолеть себя, что на миг слезы выступили на глазах.

Через минуту она уже презирала себя за мгновенную слабость, рассмеялась:

— Ты привык распоряжаться своими облаками, а я тебе еще не облако, и нужен ты мне как в голове дырка, — она резко встала и оттолкнула его от себя.

Он рассердился:

— Какое ты облако? Крапива ты, если хочешь. Думаешь погладить, обязательно обожжешься. Бить некому.

— И почему это всем вам меня бить хочется? — лениво спросила она.

— Ты меня со всеми не равняй. — Он был не на шутку рассержен.

— Подумаешь, принц! — протянула она насмешливо.

— Принц… Принц… — он ходил по комнате маленький, разъяренный и грубый и все-таки чем-то очень симпатичный ей. — А вот и буду принц!.. — решительно заявил он, запрокинул ее лицо и силой поцеловал в губы.

Темная прядь, лежащая на его лбу, так притягивала ее к этому человеку, что она опять не рассердилась на него.

«Вот ты и уходишь от меня, Митя, — думала она, оставшись одна. — Вот я уже и не люблю тебя. Я добилась своего, выкурила тебя из сердца. И это оказалось совсем не таким трудным. Сегодня придет другой, и мне будет весело с ним, и я жду его, и хочу, чтобы он пришел. И я забуду тебя совсем…»

Она готовилась к встрече и ждала ее, по-настоящему волнуясь и радуясь тому, что может волноваться и ждать.

Она услышала его энергичные быстрые шаги по лестнице, поднялась навстречу и остановилась, окаменев, — на пороге стоял чужой, ненужный человек. В первую минуту она не поняла, что сделалось с ним, и только в следующее мгновение ей стало ясно, — он остриг волосы. Те черные волны, что делали его похожим на Митю, были сняты, и обнажился совсем не Митин, чужой, сдавленный с висков, удлиненный лоб, и все очарование его лица пропало. Ею овладел приступ неудержимого смеха.

— Что с тобой? Чему ты?

Она отталкивала его руки.

— Чуб… чуб… ты отрезал чуб… — смеялась она. — Ты потерял, отрезал все пути, все возможности, мой милый. Вся сила Черномора была в бороде, а вся твоя сила в этом… чубе… Ты такой смешной… Совсем непохожий… на него.

Она смеялась, он не мог понять ее насмешливости, ушел разозленный, а ею овладело отчаяние.

Ночью она снова говорила с Митей.

— Я думала, я разлюбила тебя… Я думала, я забыла тебя… А достаточно, достаточно одной пряди волос, похожей на твою прядь, чтобы сердце рванулось к тебе, только к тебе! В каждом я буду искать тебя и не находить, и никаким вином, никаким увлечением ресторанным угаром мне себя не одурманить. И этим путем мне не спастись…

…Она снесла в комиссионку свое вечернее платье и покончила с ресторанами.

На курсах уже начались занятия, и она углубилась в работу. Занималась она в комнате бабы Тани и только к обеду и ужину выходила в столовую, избегая разговоров и встреч.

С каждым месяцем она становилась спокойнее, ровнее. Но одновременно с возвращением к норме возвращались к ней и естественные мысли о будущем. Она уже не искала способа, чтобы забыться во что бы то ни стало, забыться любою ценой, но по ночам упорно возвращалась к ней одна и та же мысль: «Как поступить с собой дальше? Положиться на судьбу?» Она знала свой характер. Никакая судьба не смогла вести ее по своим дорогам, помимо ее воли и желания. Жить и дальше одной работой? Она смогла бы это, если бы никто не возвращал ее мысли к другому, если бы то и дело не твердил ей кто-нибудь, что она женщина, женщина, женщина… Стать легким порхающим созданием и жить вроде Лельки? Но, помимо всего прочего, это было бы немыслимо скучно. Выйти еще раз замуж? Но где такой человек, с которым можно было бы жить, не тоскуя о Мите? Она сравнивала с Дмитрием всех, кого ей случалось встретить, и не находила равного. Кто же мог так упорно и твердо становиться «на горло собственной песне» и твердить: «Нет, нет, нет», отказываясь от близкой славы, успехов, почестей во имя той «трижды достоверности», которой искал он в своей работе? Кто мог по шестнадцать часов в сутки руководить требовательной, неумолчной жизнью огромного завода и ночами сидеть над сложнейшими научными проблемами и еще быть жестоко недовольным собой? Кто с трудом умел вырвать из плотных суток время, любить самозабвенно и жадно, словно любовью одной жил он на этой земле? Кто еще мог делать все, что он делает, так, на полную силу, с таким самозабвением, с такою полной отдачей себя? Он был настоящим мужчиной, единственным возможным для нее мужчиной на земле, но он был далек, невозможен.

Письма его она, не читая, складывала в красную шкатулку, и день за днем он терял свою реальность и превращался в какую-то абстракцию всего, что включало понятия «любовь, муж, мужество, доблесть» и все живое по сравнению с памятью о нем и о пережитом с ним было неполноценно, по-нищенски жалко. Она смотрела на женщин, влюбленных в своих мужей, с брезгливостью и жалостью. Она не понимала, как можно не только любить, но просто всерьез принимать этих мужчин, некрасивых, не очень умных, не стойких в своих взглядах и не умеющих по-настоящему ни думать, ни чувствовать, ни работать, ни любить. Нет! Лучше быть одной, чем делить судьбу с одним из этих.


А на землю пришла весна. Подтаивали снега, весенние воды кипели на солнечных улицах, солнце сияло в каждой луже, в каждой витрине, и на всех углах стояли цветочницы с полными корзинами первых цветов.

Весной она затосковала сильнее. Она тосковала не о том, что ее не любят (это было в ее руках), она тосковала о том, что не может любить сама.

В последние годы она разрывалась на части, заботясь, опекая, любя, радуя сразу двух мужчин. Это было мучительно. Мучительно было после вечера, проведенного с Митей, пряча в полночь руки, на которых еще оставались следы его губ, готовить в пустынной холодной кухне завтрак и лекарство для Володи, и утешать его, и вселять в него веру и бодрость, и видеть его глаза, полные нежности и благодарности, и качаться на рассвете в холодном автобусе через весь, еще темный и пустой, город на завод, приезжая задолго до срока, чтобы сесть, проверить Митины чертежи и расчеты, и увидеться с ним где-то у окна в коридоре, встретить его глаза, тревожные и любящие, и торопливо бросить на ходу: «Митенька, только стой на своем!»

И день за днем, не щадя, разрывать себя пополам для них двоих. Тогда ей казалось это пыткой, а теперь она тосковала и по холодной кухне, и по доводящим до одурения расчетам, тосковала по всему тому, что она делала для тех, кто любил ее и кого она любила. Как она была нужна им обоим!

Теперь она протягивала руку, чтобы купить пучок фиалок у цветочницы, и опускала ладони, — ей некому было принести эти фиалки.

Впервые распахивали зимние рамы, и ей хотелось запеть, но петь было не для кого, и песня замирала в горле.

Ей хотелось надеть весеннее нарядное платье, но одеваться было незачем, и она ходила в зимнем — тяжелом и темном. С юности она привыкла приносить радость, она знала силу счастья, которое могла бы дать, и, оттого, что никому его не давала, она грустила над жизнью и над собой, как грустит богач над потерявшими цену сокровищами.

С Лелей их отношения окончательно разладились.

— Я не понимаю этих твоих крайностей, — сердилась Леля, — то сидишь в компании с каким-то потусторонним выражением, недотрогой и вообще «цирлих-манирлих», то сама — хоть бы людей постыдилась! — навязываешься Ивану и поджариваешь его на всех сковородах, а когда он испекся, вместо того чтобы проглотить, как всякая нормальная женщина, прогоняешь. Из-за чего? Скажите пожалуйста! Из-за чуба! И теперь начала корчить из себя схимницу. Никогда нельзя сказать, что из тебя получится завтра и послезавтра.