Чем свирепее нападала Лелька, тем молчаливее становилась Тина.
Однажды за Тиной в комнату бабы Тани явилась шумная компания Лелькиных друзей.
— В келье, в одиночестве, в черном платье грехи замаливает, Тиночка?! — смеялся Левушка Шторм.
— Постриг! Ушла на постриг! — кричала Люся. — У русских купчих было такое заведение — нагрешив вволю, уходили на покаяние! Рано вам еще каяться, Тиночка, погрешите еще с нами.
Ей хотелось отдохнуть, и она позволила увести себя в столовую. Было много людей, все пили, все говорили, никто никого не слушал.
Опьяневший Левушка подсел на диван к Тине:
— Влюбился бы в вас, Тиночка, да боюсь — сядете вы мне на голову.
— Как это я сяду на голову? — удивлялась она.
— Не в обычном смысле, конечно. Вы меня можете на другой день за дверь выставить — знаю я ваши обычаи, но остаются в мозгах занозины — этакая занозина сидит, — и не больно, забудешь о ней, а чуть тронь невзначай и заболела, и черт ее знает, что с ней делать?! Выковыривать — до крови доковыряешь… Оставить внутри? Нет-нет да кольнет… Обидно ходить до конца дней с этой занозиной в середке… За что вы Алехина выгнали?
— Я не выгоняла…
— Не выгоняла… почему же он о вас спокойно говорить не может? Добрый парень, ни о ком я от него худого слова не слышал, а о вас… Злится так, что и скрыть не может. Чем это допекли вы его?..
— Ничем я его не допекала.
Он смотрел на нее пристально.
— Вот этим самым. И тянет и отталкивает. И прибить вас руки чешутся, и приласкать-то вас хочется крепко, и ждешь от вас чего-то, а чего от вас ждать можно — никому не известно. Нет… не буду я за вами ухаживать… Ну вас к черту! — Он засмеялся, махнул рукой и отошел от нее.
И тогда рядом с ней сел человек, которого она видала во второй раз. Звали его Романом Федотовичем. Она знала, что он полярник-океанограф, знаток Северного Ледовитого океана. В Лелину компанию он попал случайно, был молчалив, незаметен, и Тина не обращала на него внимания.
Он подал ей стакан чаю:
— Выпейте покрепче… Вы устали сегодня…
Его слова были сказаны трезвым голосом и тоном простого товарищества. Именно поэтому они сильнее, чем любой выкрик, выделились из пьяной разноголосицы, и Тина впервые взглянула на него внимательно. Он ничем не напоминал Митю, — это первое, что она отметила. Он был сухощавым, высоким, со светлыми волосами, с правильными и твердыми чертами лица. От носа к углам губ тянулись не портившие лицо, но красные, словно навсегда обветренные, складки. Серые глаза смотрели спокойно, понимающе.
Весь вечер он неторопливо и безмолвно ухаживал за ней и с тех пор стал почти ежедневно приходить сюда.
Леля сделала свой вывод:
— Везучая ты, чертяка! Как будто и не глядишь ни на кого, а каких хахалей отхватываешь. Вдовец, с положением, с квартирой — вцепись и не выпускай!
Лелька сидела на тахте и сосредоточенно терла пемзой пятки, чтобы были розовые. Собиралась ехать на курорт и потрясать своими пятками Черноморское побережье. Тина протирала полотенцем оконные рамы. Стая голубей пролетела возле окна и опустилась в соседнем садике на край фонтана.
— Сколько голубей нынче развелось, — радостно сказала Тина. — Баба Таня говорит, к счастью, к долгой спокойной жизни.
Лелька взглянула на нее исподлобья.
— И голос у тебя какой-то не такой. Невестин голос. — И озабоченно добавила: — У тебя пятки не желтые? Как ты думаешь, отчего у меня желтые? Раньше всегда розовые были.
Она прошла в ванну, шлепая босыми ногами с красными ободранными пятками, а Тина присела на подоконник, смотрела на первую легкую зелень, на деловитых голубей и ребятишек, столпившихся у фонтана.
«Добрая, добрая моя судьба, — думала она. — Кто послал на мою дорогу вот такого человека? Как раз такого, как мне надо».
Она давно уже поняла, что если сможет еще раз с кем-нибудь связать свою судьбу, так только с таким выдержанным, много видавшим, вдумчивым, мягким и одновременно твердым человеком.
Когда он сидел с ней рядом, ей казалось, что возле нее поместилась большая печка и веет от нее невидимым, но ощутимым теплом. Он приносил с собой тепло, покой и надежду, и она жила этой надеждой. Не только голос, но и походка у нее изменилась, она ходила теперь мягко и плавно, словно на голове у нее стояла большая, доверху наполненная чем-то дорогим ей чаша. Вечером она должна была впервые пойти к нему в гости. Она надела весенний серый костюм и у первой цветочницы купила ветку белой сирени: «Пусть стоит у него на окне».
В витрине выставлены были мужские рубашки, ей захотелось купить ему голубую в полосочку, и она радостно засмеялась от того, что скоро у нее снова будет возможность кого-то любить, о ком-то думать, заботиться.
Вчера вечером он сказал ей:
— Мне неприятны браки между пожилым мужчиной и слишком юной женщиной. Ведь ищешь не только женщину, но и человека, равного тебе по зрелости… зрелости чувств и мыслей.
И сегодняшнее приглашение к нему на ужин было сделано неспроста. Она ясно уловила в простых словах значительность и волненье.
Она вошла в подъезд большого дома, поднялась по широкой чистой лестнице и позвонила.
Как только он открыл ей, она протянула ему ветку сирени.
— Милая, — сказал он, целуя ее руку.
Старушка, седая, как лунь, но с добрым лицом, еще бодрая и быстрая, с тарелкой хлеба в руках, вышла из кухни, облицованной кафелем. Это была его двоюродная бабушка, о которой он не раз говорил Тине.
— Вот как пришлось — я вас с хлебом-солью встречаю, — сказала старушка, внимательно посмотрела на Тину, поставила тарелку на стул и поцеловала Тину в щеку сухими старческими губами.
— Пойдемте-ка, покажу вам дом.
Он взял ее за руку и повел по большим прохладным комнатам. Все здесь было удобно, добротно и обжито, и по всему видно, что живут здесь люди, любящие друг друга и свой дом. Он вел ее за руку, взволнованный и молчаливый. И Тина притихла.
«Неужели этот дом будет моим домом, — думала она, — этот человек с добрым лицом и сильными плечами станет моим мужем, и старушка, что поцеловала меня в прихожей, станет моей бабушкой. У меня будет бабушка!»
Она невольно тихо засмеялась.
— Чему вы, Тина?
— Так. Хорошо у вас здесь.
— Вы знаете, после смерти моей Аннушки вы первая женщина, которую мне захотелось видеть здесь, — тихо сказал полярник. Сильнее сжал ее руку.
Они ужинали втроем, болтая о пустяках. Уютно горела лампа под большим абажуром, откуда-то издалека доносилась музыка, пахло весной, грозой, цветущими липами. Тине было хорошо. Ей думалось, что так теперь будет каждый день, и не надо будет мыкаться по Лелькиным диванам, и можно будет заботиться о них и жить для них, для этих чистых добрых людей, что приняли ее в свой дом, в свои милые души.
На стене висел большой портрет женщины с тонким, нежным лицом. И Тина обращалась к ней: «Анюта, верь мне, им будет хорошо со мной, ты знаешь, как я умею любить, когда я люблю. Я буду беречь их обоих, я буду беречь твою память вместе с ними».
После ужина Тина с Романом Федотовичем вышла на балкон. Вершины лип неподвижно стояли наравне с балконом, весенняя длинная заря гасла где-то за крышами, электрический свет, еще не яркий, мешался с голубоватыми сумерками.
— Вам понравилось у меня? — спросил ее Роман Федотович.
— Очень.
— Не уходите отсюда, — сказал он чуть слышно.
Сердце ее гулко забилось — вот оно, рядом милый дом, милый муж, милая чудесная семья.
— Останьтесь здесь совсем, Тина. Я люблю вас. Останьтесь со мной.
Он наклонился. Запах табака, запах чужой мужской кожи ударил ей в лицо. «Митя курил другие папиросы», — подумала она в смятенье и отстранилась.
— Тина!.. — Он взял ее за плечи. — Почему вы молчите, Тина?..
Надо было что-то сказать, немедленно надо было найти какие-то большие, хорошие слова для этого большого, хорошего человека, а она не находила слов и не находила нужных мыслей, не находила иных чувств, кроме одного, — запах чужого табака, чужой комнаты отталкивал ее.
А он наклонялся к ней все ближе и ближе. В свете, падавшем из окон, она увидела чужое лицо и вдруг почти с отвращением, с неприязнью отметила каждую складку, каждую морщину на этом лице. Ей стало противно не потому, что это было противное лицо, но потому, что это было не Митино лицо. Ей захотелось бежать.
Она резко отстранилась: «Я сошла с ума. Что я делаю?.. Неумное, непоправимое…»
Он притянул ее к себе и стал целовать в губы. Она чувствовала каждую неровность его губ, каждую выпуклость подбородка так отчетливо, как будто к ней прикасалось дерево. Жесткие губы, костистое лицо, влажные волосы, скользкое полотно рубашки и шершавое сукно пиджака — все было не таким, как надо, все было чужим и неприятным. А он был взволнован. Дыхание его стало прерывистым, руки — горячими и тревожными.
Все это вызывало в ней чувство неловкости, жалости и брезгливости, словно она в эту минуту наблюдала со стороны за чужим ей человеком.
«Одернуть себя, — твердила она себе. — Не нагрубить. Не сделать непоправимого. Но что со мной? Так же было сначала с Володей. Но потом все переломилось, перетерпелось. Но тогда я не знала Мити. Митя!.. Митя!..»
Каждая клеточка ее тела тосковала о нем и звала его, губы просили только его губ, руки только его рук.
Она отстранилась от Романа Федотовича.
— Тина!.. — тревожно позвал он. — Тина…
— Подождите, милый… Нельзя же так сразу… Дайте опомниться.
Он курил папиросу и гладил ее руку, а она думала: «Боже мой, почему выйти замуж значит обязательно вот это: позволять трогать себя и все такое. Как бы любила их обоих — и его и бабушку, как бы я заботилась о них… Пересилить себя…. Притвориться… Перетерпеть…»
Тревожные светлые и чистые глаза заглядывали в ее лицо.
«Быть с ним и думать о Мите? Обманывать ежеминутно прямого, цельного, любящего человека? Принести в этот милый дом, к этим доверчивым людям сердце, высушенное любовью к другому? Войти к ним с ложью, ежеминутно притворяться… — Она вдруг обиделась за него: — Разве он не заслуживает того, чтобы самая лучшая женщина полюбила его со всей полнотой любви, так, как я когда-то полюбила Митю? И разве можно его такого обмануть? Я не смогу его обмануть».