«Гибель командарма» и другие рассказы — страница 31 из 59

Она поднялась и промолвила устало:

— Прощайте, мой дорогой. Мне пора.

— Тина…

— Не надо этого. Ничего этого не надо между нами. И говорить об этом не надо.

Они вышли. Она мысленно прощалась с мечтой о доме, о семье, о «бабушке», о покое, о счастье.

Молча ехали по весенним веселым улицам. Он ни о чем не спрашивал. Когда подъехали к ее дому, она сказала:

— Я люблю вас слишком много для того, чтобы выйти за вас без любви… Я люблю вас слишком мало для того чтобы стать вам настоящей любящей женой… Я люблю вас как раз столько, чтобы на всю жизнь остаться вашим другом.

Он ответил ей глухо:

— О любви не просят…

Она вышла из машины.

— Простите меня, милый. Я за сегодняшний вечер постарела на десять лет.


Много ночей она не могла спать.

«Что же со мной будет? Самое буйное веселье меня не веселит. Увлеченья? Но был для этого такой веселый горячий, яркий, весь мне по сердцу, что для «увлеченья» лучше и не придумаешь, и я не смогла увлечься им и прогнала его. Замужество? Но пришел верный, преданный, лучший из всех возможных, умный, такой подходящий мне, что и во сне не приснится. И я не смогла стать его женой и прогнала его. Чего же мне ждать теперь, на что же мне надеяться и как мне жить? Работа?.. Сколько женщин война сделала вдовами — живут же они как-то… Со мной любимая работа… И любовь к Мите… Пусть короткая!.. Она стоит иной целой жизни… Да, надо как-то жить… Надо…»

РАССКАЗЫ БАБКИ ВАСИЛИСЫ ПРО ЧУДЕСА

Нынче сказка за былью гонится, поэтому я хоть и бабка, а сказок не сказываю. Зато о правдашних чудесах у меня сто побасок и все без прикрасок.

Чудеса бывают разные.

Как сердца космонавтов бьются меж неботёчных светил, я и через датчики не слышала. Рассказать не смогу!

Жалко, да ведь не плакать же.

Видно, каждому свое.

О высокой выси — орел клегчет.

О дальней дали — лебедь кичет.

Далеко до них немудреной пичуге — овсянке, а послушаешь, как зазвенит она к ростепели:

— Сходит снег! Скоро сев! С весной! С весной!

Худо ли?! Плохо ли?!

Тому дивится и радуется, что взгляду обычно и сердцу близко. На орлов и лебедей мне смешно и равняться, а овсянкина песня еще по мне!

Выйду на крыльцо, погляжу на три стороны — все вокруг само просится в овсянкину ли песню, в мою ли побаску.


Прямо взгляну — река вольно течет. А началась она на далеком верховье с малой водоточины. Родник к роднику — заструилась речка. На ней еще не волна, а только так, па́волна, зыбь-чистоплеск. Речка к речке, и вот уже река потекла державно. На ней не зыбь-чистоплеск, а накатная волна-белогривка. В середине быстрина с водокрутами, в берега бьет высок взводень.

И на всех волнах — от малого чистоплеска до возведень-волны — свое солнце! Поплещется, поплещется и вглубь нырнет. А на его место, глядишь, новое набежало.

…Залегли по омутам, крутоярам тысячи солнц…

Пришли люди, понастроили плотин, послала река из самой глуби в каждый дом по солнцу.


Направо взгляну — поднялась крепь лесная.

Бор крупняк, кондо́вый, рудо́вый бор с золотым надкорьем, с древесиной, смолистой, чистой, красноватой.

Из всего кондовья наилучший бор — кремневик, бор-беломошник, что высоко поднимается на песчаных мхах.

От корня и комля до хвойного кома растет он стройно. Будто у самого солнца красен луч оторвался да и врос в песок. Качает вершинами, подгребает ветвями, плывет да плывет в высокой синеве.

То бор корабельный — людям на долгий счастливый путь!

То бор хоромный — людям на долгую счастливую жизнь!

Хоть сложи из него хоромину, хоть морской строй корабль, хоть надзвездный — засмолит все изъяны, отгонит все невзгоды ядреный смолистый дух.


Налево взгляну — пораскинулась пойма. Давно ли была там буга с оскарником, кочкарь да болотина? Жил на мокродоле кулик-болотник долгоносый. Ночевала в кочкарнике лиса-болотница, шатущая, безнорая. Ползали по оболонью змеи-болотянки.

Пришли люди, пораскинули умом и пошли ломать целину да непашь. Ломают да приговаривают:

— Нива, нива, взрасти нашу силу!

Над пашней уже не кулик-долгоносик, а жаворонок, напольная пташка, взмыл в небо.

Отошло пролетье. Отсветил июль-светозарник, макушка лета.

Настал август, месяц-щедротник, месяц-прибериха.

И вот уже золотое вёдро хлеба колосит.

И стоит нива, взрастив нашу силу.

В чистом поле

На четыре воли

Стоят столы точеные,

Головки золоченые…

В каждом чуде не без человека. А в каждом человеке не без чуда.

У кого их побольше, у кого поменьше, а что до меня, так в мою жизнь диво по диву, как по стежке, бежит.

Для кого ж о них рассказывать? Только те и нужны побаски, какие сердца ворошат. Ворохни с умом — полыхнет огнем.

А неворошен жар под пеплом лежит.

«А ТЫ НЕ ВОР?»

I

Гостила я далеко от родной Унжи — у среднего сына в совхозе у лукоморья.

Жили беспечально: виноградники растили, рыбу ловили. Тут и застигла война.

Из одиннадцати детей семерых в то же лето проводила на фронт, а сама не ко времени слегла на операцию и в больнице получаю известие о меньшем сыне моем, о Сереже-стриже, о летчике: ранен в хребет, недвижимый, в гипсовом корсете, едет домой.

С наклейкой на животе убегом ушла из больницы.

Кинулась на вокзал — поезда не ходят. Одна дорога к сыну — через море.

Ночью добралась до пристани.

В осеннее ненастье семь непогод: сверху льет, снизу метет, посередке и крутит, и мутит, и рвет, и хлещет, и с ног валит.

В порту затемнение. В черноте море ревет за молом. Фонари брезжат синью, и в синем памороке люди — кипят, колышутся, словно бурей их взмыло со дна морского.

В народе, что в туче, — в грозу все наружу.

Жены бойцов провожают, и поют, и молчат, и воют.

Моряки идут литым строем, ленты бескозырок плещут.

Санитары носят раненых на носилках. Вынырнут из пучины, пара за парой, пробегут споро, нырнут в черноту, а на их месте уже другие.

Ходячие раненые проходят чередой — белые гипсовые руки грозно держат наотмашь.

И вдруг грянула за спиною та давняя, с которой еще муж мой покойный Тимофей Алексеевич воевал:

Никто пути пройденного

У нас не отберет…

Оглянусь — и глаза в глаза его увижу. Из какой глуби он поднялся, из какой дали пронес свой голос?

А песня все перехлестнула. И тревожна она, и победна, и кипит под нею вся пристань в синем свете на лютом моряном ветре.

Пробилась я в ту залу, где кассы. Стою в очереди, людьми зажата, а в руках у меня без числа пакетов: фрукты свежие, фрукты сухие, вино лечебное, мед особый из целебных трав.

Стою, об одном думаю: хоть по уши плыть, да у сына быть! Семь сыновей взрастила да четверо дочек, а не было в моей жизни материнского часа главней, чем этот.

Болели мои дети, так ведь дитя телом болеет, душа в нем еще не вызрела, судьба не определилась!

Сережу стрижом прозвали за полет быстрый, точный, будто он острокрыл родился. У него не хребет — судьба перебита.

Где силы ему взять, на кого опереться?

Жены не поспел завести. Товарищи — в небе. Мать и та мотается где не надо…

Стою в очереди, что вокруг меня творится — не примечаю, сама себя не чую, все жизнь Сережину перебираю в уме.

И все почему-то стоит в памяти один случай. Принесла я от соседски индюшкино яичко. Сергунька-пятилеток собирал из яиц коллекцию.

Что ему мерещилось в том яйце? Какой ждал от него радости? Сперва охрип, а потом и совсем слова растерял. Уже не голосом просит — одними глазами!..

Много ль надо было малому для счастья?.. Индюшкино яичко!.. И хватило бы радости до неба! И в одних моих руках была та радость. А я не дала. Покорыстничала.

Теперь не индюшкино яичко — свою седую голову отдала б за одну за его улыбку. Да кому нужна моя голова?

Стою, казню себя за каждый сыновний необрадованный час.

И все думаю: из семи моих сыновей он и есть наилучший! Почему ж раньше не приметила?

За год до Сережи родила я двойню, парнишки квелые, их выхаживала; после Сережи родила первую девочку, долгожданную, Аграфену, с нею носилась. А как Сергуня меж ними проскочил — не заметила.

Теперь вот стою, вспоминаю: не было у меня дитяти деловитей, покладливей, незлобивей.

Двор мести — он первый с метлой. Огород копать — он первый с лопатой. Повзрослел, встал в летный строй — и в строю он первый: ведущий. В семье ли, в классе ли, в полете ли — так он и был на деле ведущим, а по скромности неприметным…

Я, мать, и та спохватилась, приметила после времени…

У такой-то вот худой головы, как моя, всю жизнь этак: та и раз дойна корова, какую волк загрыз!..

Как бы мне тот разум наперед, который после приходит!

Сыно́вья радость теперь не в моей воле. Хоть бы забота моя ему пригодилась!

Только бы мне доплыть до него! Не дам мошке сесть, пылинке лечь.

II

Вдруг кто-то меня в спину толк! Оглянулась. Это теща нашего совхозного директора. Под манто конструкция вроде башенного крана, нос — что стрела. Качает она этим носом:

— Я вас жду, жду, жду. Мне по телефону позвонили из совхоза. Захватите для племянницы чемодан. Здесь вещи большой ценности. Но я вполне полагаюсь на вашу порядочность.

Племянница у нее уехала с весны в наши места, да там и зазимовала.

У меня полны руки. Мне ее чемодан и прихватить нечем.

Распотрошила она его, нацепила мне под кофту выше локтя два браслета, на плечи натянула котиковую шубу. Поверх нее повязала меня до пояса моею шалью.

Залезла я в эту одежду, как в скафандр. Только стеклянного забрала не хватает, а то хоть в космос! При невесомости, может, и хорошо, а на земле стоять тяжковато. А она мне все долбит:

— Это шуба драгоценного неподдельного котика. Ради бога, будьте осторожны! Нынче честный народ весь на фронте, а по тылам ворье. И самый разбой на кораблях. Заманят в каюту, опоят сонными порошками да ночью сонного и столкнут за борт.