«Гибель командарма» и другие рассказы — страница 32 из 59

Я ее не слушаю, едва дышу в своем скафандре да думаю про Сережу.

Только она ушла, как качнется народ вокруг, как зашумит. Объявляют по радио, что вместо шести пароходов пойдет один, и тот последний…

Люди, как безумные, кинулись кто куда. Рванулась и я. А куда бежать?

Сдавили меня так, что озвездило. Наклейка на животе поотстала, потекла сукровица. Люстра надо мной ходит кругами. Вот-вот упаду, стопчут. Поседелая головушка по себе не тужит. А как Сережа?! Если водой до сына не доплыть, пешком дойду, на карачках доползу.

Терпи голова, в кости скована!

Протискиваюсь я к дверям и вижу — из дальнего угла неотрывно глядят на меня глазищи. Глядят-горят черные, в пол-лица, а лицо дурное, испитое, щеки ввалились, заросли махровой щетиной.

Что за человек, я не знаю. Почему он глядит на меня в упор, я понять не могу. Только зовет меня неотрывный взгляд.

И, мыслями не раскинув, будто не своей волей, повернулась я и стала к нему пробиваться.

Все люди к дверям, я одна от дверей. Свертки мои за людей цепляются, вокруг меня ругань:

— Куда ты, старая поперечница, вилы тебе в бок?!

А я неведомо зачем пробиваюсь, да еще и тороплюсь что есть силы к тем глазищам.

Сирена завыла. Половина лампочек погасла. И до этого было темновато, а тут все затянуло синим паволоком. Я думаю об одном: не потерять бы в темноте тех черных глаз.

И смотрю — они тоже сдвинулись!

Тот незнакомый человек взгляда от меня не отводит и сам пробивается ко мне.

Люди плачут и мечутся, сирена воет, а мы глаз от глаз не отрывая, молча, не переводя духу, рвемся друг к другу сквозь толпу. Добралась я до него, он говорит:

— Есть лишний билет. Скорей! — И бегом к выходу. Я за ним впритруску.

Тощей лошаденке и хвост в тягость. Свой недоштопанный живот дай бог донести, а тут еще «скафандр» да пакеты. Запыхавшись, добралась до мола.

Темь — хоть око на сук. Только слышно — гремит, грохочет, бьется рядом о камни черная заверть, обдает лицо просоленной мгой. Взошли на пароход, а его качает, как лодчонку-каючку.

Идем самым низом, железным полом, узкими переходами. От машин жар да дрожь. Добралась до махонькой каютки, в углу на отшибе. Две койки: поперечная внизу, продольная наверху.

Я как упала на нижнюю, шевельнуться не в силах. Кружится, зыбится все вокруг — то ли хворь, то ли море меня качает?

Сквозь гул слышу голос моего спасителя.

— Спите, — говорит, — отчалили!

Прыгнул он на верхнюю койку, погасил свет. А меня качает-закачивает. Наклейка на животе напрочь отлетела. Голова горит, сама зябну. Закинулась и шалью, и своей шубейкой, и чужой шубой, а в старых костях все согрева нет. Знобит, мутит, подташнивает. Эх, думаю, море — рыбачье поле, что ж ты вытворяешь?

Я из больницы порошок прихватила от боли. Сглотнула его и как в омут провалилась.

III

Очнулась среди ночи.

Море ли мысли смешало, горе ли ударило в голову, хворь ли ум полонила, только гляжу вокруг и ничего не понимаю.

Синий ночник мерцает. Стены округ меня железного, вороненого цвета. Под потолком казематное оконце — с пятачок. Браслеты сползли, болтаются на моих костях, горят, переливаются в синеве, подмигивают лучеметными камнями. Драгоценная шуба льнет к лицу, обдает тонким чужеродным запахом. Койка подо мною качается. Рана на животе палом палит, а руки-ноги как не мои.

И сама себе я очужела. Сама себя не раз припоминаю.

Как я сюда попала? Почему я в мехах, в золоте? И кто это глядит на меня с верхней койки?!

А оттуда свесилась голова арестантская, голая. Щетинистые щеки провалились, скулы торчат. Над скулами чернущие глазищи так и маячат — зырк на шубу, зырк на меня… Зырк на шубу, зырк на меня…

Припомнила я, что это он меня привел сюда, чудно́ все показалось мне и жутко.

А пол подо мною качается, а море ревет, а ветер воет пуще прежнего. Обо что он бьется, чью жизнь отпевает? И слышу, он выговаривает: «Не доедешь, старая, до Сережи… Пропадешь».

И тут только вздумалось мне: почему этот темен человек выбрал меня из тысячи?

Ну, была бы я молода и пригожа, понятно бы было: приглянулась.

Ну, стояли б мы рядом, разговорились, тоже понятно: посочувствовал.

Так ведь не было ничего этого! Почему же он изо всех меня позвал? Что во мне ото всех на отличку?

Раздумалась я, шевельнулась, шуба с меня скользнула, как живая, заиграла, залоснилась. И тут меня осенило: шуба! Шуба моя ото всех на отличку! Второй такой шубы на всем вокзале не было…

А если он на шубу позарился, значит… вор?

Тут вспомнилось все сразу: и поглядка его острая, воровская, и то, что каюта эта темная, железная, ото всех на отшибе — кричи, не докричишься! И то, что все он тишком да молчком. Недаром говорят, что опасны людям собака-молчун да тихий омут.

Чуть приоткрыла я глаза да из-под век гляжу на него. А он о подушку облокотился, голову подпер рукою и опять глазищами зырк на шубу… зырк на меня… Зырк на шубу… зырк на меня…

Лицо узкое, темное, ощетинилось небритою бородою. Вылитый ухорез! Зажмурилась я. А сверху скрипит голос. Он меня проверяет:

— Не спите?

— Нет, — говорю.

— Может, дать вам сонного порошка?

Вот оно! В точности те слова…

В старину по рекам разбойники ходили запасливы — в рукаве кистень, в голенище засапожник. А нынче у них запас мудреней — сонного зелья порошок. Даст, а там — в море. В море упал — сгинул да пропал.

— Нет, — говорю, — батюшка, мне твоих сонных порошков наотрез не надо.

А он не то грозит, не то уговаривает:

— Примите… Лучше будет!

И глядит на меня сверху, глядит, как волк на теля.

«Эх шуба — моя пагуба», — думаю.

Неистовы огонь да вода, а неистовей их лют человек. Прижалась я к стенке, зажмурилась, будто сплю.

Чуток приоткрою одно веко, исподтиха взгляну наверх, а он глядит на меня, глядит неотрывно. Шубу, браслеты так и ест глазами.

Опять зажмурюсь. Ветер над морем совсем разбушевался. Шипит да дует — что-то будет?

От качки мутит меня, от раны да от жару все тело печет. И так мне худо, что и смерть не страшна.

Смертный час — неминучий путь!

А как без меня Сережа?

Может, объяснить этому ухорезу напрямик: мол, в чужой обиде разживы нет! Мол, чужое золото не впрок, не в корысть! А коли уж ты привык жать, где не сеял, брать, где не клал, — все возьми, только отпусти меня живую! Не ради меня, ради сына. Кто ему теперь пособит, кроме матери?

Этак, лежучи, подбираю слово к слову, что в дедовской в коляде.

В добрый час молвить, в худой промолчать!

Открываю глаза, а он все смотрит на меня так пристально да так ненавистно, что я всю свою заготовленную коляду сразу позабыла. Только и сноровилась вымолвить:

— Батюшка… а ты не вор?..

Приподнялся он на локте, шею вытянул. Глядел-глядел на меня да как… плюнет!

Подумал, будто что-то хотел сказать. Ничего не сказал, а вдругорядь плюнул.

Отплевавшись, повернулся спиной и утих.

И я пошевелиться не смею, не то со стыда, не то со страха. Одним себя успокаиваю: как ни грозна ночь, а утро не минет.

Лежала, лежала и заснула.

IV

Просыпаюсь. За оконцем обутрело. Море стихло. Тучи над ним каймятся тусклым томленым золотом. Далеко до краснопогодья, а все не ночь!

Белый день, обыденный свет…

Гляжу перед собой — стена как стена. Окно как окно. Насмелилась повернуть голову. Стоит у дверей человек как человек!

Бритый, мытый, пояс, аккуратно затягивает, надевает шинель. Со щетиной вся чернота сошла со щек. Лицо тонкое, бледное, взор твердый. Ни вида разбойничьего, ни поглядки воровской… Губы бескровные — одна прорезь. После раны человек или после болезни?

Села я. Глядеть на него не смею.

— Твой меч, моя голова…

Не отвечает.

Обиделся, что за его же ко мне доброту я вором его обозвала.

Выпалишь пулю — не поймаешь, вымолвишь слово — не воротишь!

Я чуть не в слезы.

— Прости старую дуру. Я понять не могла, из-за чего ты среди тысяч выбрал меня. Думала, из-за шубы.

Затянулся он поясом, пошел, у самых дверей обернулся, усмехнулся злобно:

— Из-за чего выбрал? Из-за дурости моей. С тоски, что ли, показалось мне… там… на пристани… что матери моей очи, прощаясь со мной, так же плакали… Расстреляли ее фашисты… Вот о ком я, дурак, глядя на тебя, вспомнил, тетка! А шубу твою и золото я только в каюте и заметил. Все глядел ночью и удивлялся. Сразу видно, что не с твоих плеч. Видно, кому война, а кому разжива! Выдает это барахло твою спекулянтскую душу… а лицо у тебя обманчиво! По лицу пакостных дел за тобой не заподозришь. И поганых слов от тебя не станешь ждать.

В третий раз сплюнул он и ушел. И объяснить я ему ничего не поспела.

Искала я его по всему кораблю. Искала и не нашла.


Отчего же свои побаски начинаю я с этого случая?

Ведь в тот час на вокзале сыновья печаль и материнское горе молча издали опознали друг друга.

В толпе, в тесноте, в тревоге сыновье сердце и материнское издали без слов перекликнулись, рванулись навстречу, заспешили, пробились…

КВ и УКВ, радиосвязь из космоса — это диво большое, праздник разума.

А тут не в космосе, в привокзальной сутолоке, а ведь тоже диво!

Поверила бы я в него, был бы у меня, кроме своих семерых, восьмой нечаянный сын, у детей моих — восьмой нечаянный брат.

А я, мухортая старуха, смельтешила умом. Человек ко мне, как сын к матери, а я ему: «Ты не вор?»

И вот расплевались да разошлись.

На час ума не стало — век не огоревать дурости.


Может, умолчать бы мне о старушечьей оплошке?

Мои побаски — не сказки. Жив человек не без промаха, нагольная правда не без горчины.

Подслащивать не хочу!

Что сладко да пресно, то тлеет, тухнет, а с соли да перца хоть терпнет, да крепнет!

С изнороком, с умыслом начинаю я свои побаски с моей окаянной спотычки. Кого за пример брала? Век прожила, умудрилась, знаю: свинья неба не видит!