Вышла из вагона — вижу, идет женщина, и не то что пассажиры — носильщики на нее заглядываются, багаж грузить забывают. Сама узкая, длинная, поджарая, в черном платье. Маленькая головка будто черным лаком покрыта, глазищи тоже черные, мохнатые. Что, думаю, за фря, за червонна краля? И вижу, выплыл к ней на орбиту и мой Герасим. В плечах еще поширел, а в поясе тонок. Брови так разрослись, что и глаз не видно, волос на голове русый, волнистый. Плывут, будто Марс с Венерой, только с нынешним стиляжьим уклоном. И вышагивает возле них собака борзой породы. Ноги высокие, морда шилом, все ребра наружу.
Люди на них оглядываются, переговариваются:
— Кто из всех самый чистопородный?
Подошли ко мне. Гера меня знакомит:
— Жена моя Ия. Собака Джюльетта.
Особняк у него в два этажа. И каждый день накатные гости. Коктейли да танцы.
Шуму много, а хорошего разговора нет. Оброныша моего прямо в глаза захваливают — и талантлив, и умен, и то, и се… А он уши развесил, будто не знает: от кого чают, того и величают!
Жена, Ия эта самая, — слов нет, красива. А копнись-ка в ней! С первым мужем характером не сошлась, оба друг дружку побросали. Второго она бросила: не богат, не знаменит. Третий и богат и знаменит, да сам ее бросил.
Если уж с такой красотой да столько лет судьбы не найти, видно, негодь. С личика — яичко, внутри — болтун. До полудня она в постели — все стонет: днем, вишь, ей не спится, ночью не естся! Болеет!
С полудня переберется с постели на тахту и начинает шипеть на портних да на парикмахеров. Шипит и шипит до вечера. У нее ровно у гусака — сердце маленькое, а печенка большая!
Как вечером гости в дом — враз поправилась, заегозила, завертелась пестом в ступе, в нее не угодишь.
И где только Оброныш такую высмотрел?.. Или шел не дорогой, встретил не путем?..
Многие вкруг них придворничали, а больше других заводской бухгалтер. Он и около меня вился. Поклончив, покорлив, а в глазах искра. Сразу видно ту породу, какая спереди ноги лижет, сзади за пятки хватает.
Я, бывало, шикну на него:
— Сгинь с глаз, поползень!
А он только засмеется:
— Ползком, Василиса Власовна, в люди выходят.
Услышишь такое, плюнешь да и уйдешь в сад с Шкилетой — я ту стиляжью Джюльетту на Шкилету перекроила.
Сидим вдвоем со Шкилетой в саду до полуночи, только что на луну не воем!
Неподалеку, в рабочем поселке, познакомилась я со стариком мастером. Решила с ним доверительно поговорить.
— Как, — спрашиваю, — мой-то на заводе?
Тот сразу глаза в сторону.
— Пока в замах ходил, лучше его не было.
— Тонок обиняк, да сквозит! На вожжах и лошадь умна! Ты говори, как сейчас правит?
Как ни мялся старик, а я поняла: правит мой Оброныш, как медведь в лесу. Дуги гнет — не парит, переломит — не тужит!
Из замов в директора — обыденна честь, и ту не сумел снесть.
Одно я старику на прощание сказала:
— Не я полынь-траву садила, сама, окаянная, уродилась.
Вижу я — Оброныш в умники попал, а из дурней не вышел.
Стала к нему приступать:
— Вскичился не в меру — закичишься до беды. Откуда у тебя хоромы в два этажа?
Он отмахивается.
— Три заводских поселка строил…
— В старину говорили: «Дай на прокорм казенного воробья, прокормлю и свое гусиное стадо».
Крякнул он с досады:
— Звал я тебя, мать, чтоб пожила ты в холе, в покое А ты? Сама покоя не знаешь и мне не даешь. Я не вор.
— Не один вор ворует, а и поноровщик.
— Да возьми ты в толк: дом это не мой — заводской. И такие же дома у замов моих, у главбуха.
— У поползня, значит? Бывает и так — рука руку моет, обе белы живут.
Он руками замахал и от меня в другую комнату. Я за ним.
— Ох, боюсь, посадил ты волка в пастухи, лису — в птичницы, свинью — в огородницы.
Он отмахивается, а я не отступаюсь:
— Коктейли эти тоже у тебя казенные? Не лаписто ли живешь?
— По плечу, — говорит, — и лапы! Да что ты, надсада, ко мне прицепилась? Я большие дела заворачиваю, а ты рюмки считаешь! Мелочи все это…
— Случается и такое, сынок: корье на малье, а дуба не стало.
И как напророчила! Стали вызывать сына то в партком, то в райком по персональному вопросу. Дошло и до обкома. Берут кота поперек живота. Над родным сыном гроза, а я и жалею и… совестно сказать… радуюсь!
Гостей из дому как вымело. Сын ходит набычившись, крутоярый, крутобровый и тем возмущается, что поползень к нему ни шагу. Тут я не выдержала:
— Эко диво, что у свиньи пятаком рыло! По всему видно, какой породы вокруг тебя люди: пили да ели — кудрявчиком звали; попили-поели — прощай, шелудяк!
Он как зыкнет на меня:
— Не мать ты, а крапивное зелье! — Походил по комнате, волосы поерошил. — Я, — говорит, — им не поддамся! Либо петля надвое, либо шея прочь!
Удача нахрап любит. Отбился мой Оброныш. Поставили ему на вид да велели хоромы эти отдать под родильный дом. Возвратился орел орлом, кричит с порога:
— Эй, мать! Не гляди на меня комом, гляди россыпью! А квартиру отдам! Не жалко!
Вечером снова гости. И поползень тут же. Сперва Гера на него чуть не с кулаками. Да ведь у хитрой лисы три отнорка. Со скандала началось, а я и не заметила, как перешло в гульбу. В доме опять дым столбом, пыль коромыслом, не то от тоски, не то от пляски. Все беды ко дну, пузыри кверху! Гера тост поднимает: жизнь, мол, — копейка, голова — дело наживное, а все же выпьем за такую голову…
И пошел хвалиться своей головой!
Распалилась я, раскалилась:
— Все кузни ты обошел, а не кован возвратился!
А он стукнет по столу:
— Надокучила ты мне, мать, что пигалица на болоте.
На другой день я уехала. И как уехала — опять растревожилась.
Всегда у меня так с моим Обронышем: не вижу — душа мрет, увижу — с души прет.
Полгода терпела — ни я ему не писала, ни он мне. Через полгода звоню ему по телефону, будто по делу. Дело обговорила и спрашиваю:
— Как жена Ия? Как Шкилета?
— Выгнал, — говорит.
— Кого выгнал?! Шкилету?!
— Зачем Шкилету? Шкилета — пес добрый. Жену Ию выгнал.
Вскорости сообщает: опять женюсь! А еще года через полтора донеслись до меня слухи, что опять открылась у него старая болезнь в ноге и уходит он с завода будто бы по болезни на пенсию, а на самом деле по наущению новой его жены. Опять, думаю, у Гераськи-Оброныша «и т. д.» пошли.
Черного кобеля не отмоешь добела!
Помчалась без предупреждения, чтобы застать всю картину как она есть.
Три раза человек дивен бывает — родится, женится, помирает.
Как открыла мне двери новая Обронышева жена — махонькая, немудрященькая, в штапельном платьишке, — так и онемела я на пороге.
Моему ли вельможе да после той прожженной крали такая простушка? А он еще и знакомит меня с ней такими словами:
— Это Лялька. Была Лялька-машинистка, стала Лялька-жена. Хочу — с кашей ем, хочу — масло пахтаю!
Она смеется.
Личико кукольное, только куклы щекасты, а эта похудее. Носик тоненький, глаза — две черные пуговицы, глядят и не мигают. Кудряшки как у овцы, и румянец будто наведенный. Одно слово — Лялька. Иначе и не назовешь! А у самой уж двое сынов-близнецов, таращатся этакими же пуговичными глазами.
Познакомилась я с невесткой, налюбовалась на внучат, приступила к своему Обронышу:
— Серьезно ли болен?
— Да нет, так. Бумажку все же дали.
— Что ж завод покидаешь? Опять «и т. д.» началися?
Лялька вступилась:
— Тяжело ему, переутомляется.
— Знакомое дело, — говорю. — Ходит гусь по воде, лапки, горемыка, промочил, головушку простудил.
Думала, Оброныш осердится, а он смеется да спрашивает:
— Мать, скажи, кому легче: птице летать или рыбе плавать?
— Ясное дело, птице!
— А вот и нет! Птица устает, отдыхать садится. А рыба… рыба плывет, как живет, и сама того не замечая. Задумал я такой самолет — по рыбьему принципу. Без крыльев, без пропеллера.
Лялька подхватывает:
— Каждую ночь над ним сидит. А тут инвалидность… Мы даже обрадовались. Целый год — делай что хочешь.
— На что жить-то вчетвером будете? — спрашиваю.
Лялька только хохочет:
— Сыновей в ясли, сама на работу! Я машинистка-стенографистка. Я два языка знаю, меня наразрыв приглашают.
— Эка маленькая, не прокормишь большого верблюда да двух верблюжат!
Опять хохочет бабенка:
— А вот и прокормлю!
И мой, гляжу, подхватывает:
— Хлеб да вода — богатырская еда. А на хлеб да на воду Лялька заработает.
Я опять остерегаю:
— С квартиры сгонят.
Опять хохочет бабенка, что ты с ней будешь делать:
— Четыре комнаты отберут, две дадут. Я что верба — куда ни ткни, там я и принялась! Только бы рядом с Герой.
То ли, думаю, совсем глуповата баба, то ли уж до того умна, что ее ума и постигнуть не могу.
А мне одно понятно — надоело моему обленю изо дня в день ходить на работу. Старая погудка на новый лад! Раньше братьев да сестер запрягал себя возить, А теперь нашел бабеху-дуреху.
Тут и открылся мне секрет Обронышевой женитьбы. На такой жене, как та Ия, не поездишь: та сама кого хочешь загонит. А эта Лялька-простофиля начнет лялькать да вконец и залялькает мужика.
Мне невесело. Оброныш глядит вполглаза. Одна эта Лялька не поет — так свищет; не свищет — так прищелкивает. Увидала мое беспокойство, улыбнулась.
Одно мне в то время в ней и помаячило: улыбка. Уголки губ тоненько обрисованы, улыбнется — и открыто, и по-ребячьи, а в уголках будто что-то затаилось. Печаль не печаль, терпенье не терпенье? Не поймешь, не выскажешь что. Только улыбнулась и поумнела. Не Лялькина у нее улыбка.
Улыбнулась и говорит секретно:
— Не тревожьтесь, мама. Все к хорошему. Ночью я вам покажу одну вещь.
Заснула я рано, а часа в два ночи просыпаюсь и вижу — стоит надо мной Лялька в ночной пижаме и грозится пальцем: