Воздушные, чистые, без единой вмятины, они пели под ногами в тишине малолюдной улицы. Воздух, настоянный на них, оставлял на губах вкус ключевой воды.
Избы под снежными нахлобучками уютно сидели по оконницы в снежных гнездах, и только дым столбами уходил в голубизну.
Хорошо было идти без цели мимо этих домов, под солнцем, ярким, близким и неторопливым.
А в академии уже вечернее заседание. Мне вновь представился многолюдный мраморный зал, маленькие ложи, нафаршированные корреспондентами, юпитеры, сиянье больших лбов, увеличенных лысинами, иногда стыдливо прикрытыми боковыми начесами, — Борис называл эту прическу «академик женится».
Вспомнился Великий Молчун. Его манера, словно целясь, приподнимать левую бровь и щурить левый глаз. Охотничье асимметричное лицо. Пойти к нему в институт? Дистиллированная чистота кабинета.
Нет, в экспериментаторскую. «Пропасть в безвестности». Меня тянуло именно к Глобе — Малышу. Видеть, наблюдать, проверять, ошибаться, искать, находить…
Я представила Малыша — яркую синеву глаз и смоляные брови под седой шевелюрой. И нижнюю губу, как у Натки. И красные руки прачки. Но не отмытые. Лучевая краснота!
Снега пели, а я фантазировала: «У циклотронов десятки безвестных, как те, и бескорыстных. Лысеющие лбы и красные руки… Когда-то Мария Кюри показала такие же красные руки Эйнштейну. Вот она, ваша E = MC2. Энергия равна массе, помноженной на квадрат скорости света…» Пьер и Мария Кюри тоже были «тихие» физики со своим сараем в качестве лаборатории и заводскими отбросами в качестве лабораторных материалов.
Не от снежной ли тишины одолевают меня нынче мысли о «тихих» физиках?
За деревней начинался лес. Темные ветви деревьев были пышно и густо оторочены белым. Снег, забившись в надкорья, с подветренной стороны сверкал на солнце.
Вокруг пня петляли заячьи следы. Я смела с него лапником снежную папаху и удобно уселась.
Весь мир в белой оторочке, в пышности непримятых снегов был обновленным и тихим.
Может быть, поэтому мысли, разбегавшиеся в сутолоке обычных дней, сейчас так отчетливо овладевали мною?
Борис по-своему прав. Теоретикам нужны мозги в голове, карандаш и бумага. Если это есть, считай, что в кармане самостоятельность, диссертация, авторитет.
Физику-экспериментатору двадцатого века нужны еще кое-какие малости… циклотрон, например. А это значит, зависимость от многих людей. Если опыт неудачен — годы летят в пустоту, а если удачен, то удача — одна из многих! Когда в группе Глобы получали премию, Вася купил киноаппарат, а на лауреатский банкет бегал занимать, и Борис подшучивал: «Подайте лауреату!»
Почему же сейчас здесь я думаю о работе с Глобой? Или во всем виновата тишина снегов? Может быть, в экспериментальных цехах-лабораториях по-новому возрождается «тихая» физика девятнадцатого века?
Тогда физика не гремела и ничего не сулила. Ей не сопутствовали ни слезы благодарных пациентов, ни лавры сцены, ни вечность архитектуры, ни слава, ни мода, ни деньги. Тогда физиками становились лишь те тихие безумцы, для которых какое-нибудь движение луча в газоразрядной трубке было важнее насущного хлеба. И не оттого ли, что в физике концентрировалось это тихое безумие бескорыстников, она и грянула в двадцатом веке, сотрясая мир от земных недр до космоса?
Циклотроны не газоразрядная трубка, и с виду все иначе. А по существу? Десятки безвестных и бескорыстных, с обожженными руками и ранними лысинами…
Снежная шапка упала с высокой ветки и рассыпалась на лету.
Меня обдало серебряной, сухой от мороза пылью, и вкус ключевой воды на губах стал еще отчетливее.
— И жмыху не дал! — В сенях я услышала взволнованный голос тетки Анфисы. — Раз ты, говорит, не для района, так район не для тебя.
«Вдовуха», хозяйка дома, где я остановилась пережидать метель, слушала, пряча лицо в низком наклоне темнокудрявой головы.
Чтоб не мешать разговору, я прошла в комнату.
Сквозь дешевые портьеры вдовьего, тускло-коричневого цвета, виднелся угол большой печи и расписное коромысло — «чистый фольклор».
— Сперва вышли на крыльцо, рядом-ладом, — рассказывала Анфиса, — и укорил: «Что ты за председатель, если не можешь заставить своих колхозников». А наш Матвеевич налился, как бурак: «А что ты за руководитель, если говоришь такое?! Не они мои колхозники, а я ихний председатель! И не на заставу им я поставлен!» Не исполком, говорит, у тебя, а бочка анти… анти…
— Антидемократии… — тихо подсказала Татьяна Петровна.
— Вот-вот… Тогда и тот взвился: «Жмыху не дам!»
Проводив Анфису, Татьяна Петровна вошла в комнату, по-прежнему не поднимая взгляда.
— Что-нибудь неприятное? — спросила я.
— Велят свинарник строить показательный… — неохотно и спокойно объяснила Татьяна Петровна. — А он не экономичен, нам пока не по средствам… Да и не тому сейчас надо учить колхозников… Мы траншейный строим… Дешевый… «Жмыху не дадим»! — гневно передразнила и с уже знакомой мне сдержанностью оборвала себя: — Сейчас щи разогрею.
Немолодая, полная, она посмотрела на меня ласково и печально, тихо вышла на кухню и скоро вернулась.
В избе с деревянными перегородками, отсчитывая тишину, громко и замедленно тикали ходики. Да, что-то вдовье было в темно-коричневых занавесях.
Но в самой Татьяне Петровне не было никаких следов того, о чем рассказала Анфиса, — ни следов печальной жизни с пьяницей мужем, ни тени недавнего вдовства. Ее не в меру располневшее тело двигалось легко. Гордая, «вельможная» посадка головы, носик с горбинкой и строгий лоб придавали усталому немолодому лицу выражение решительное и даже властное. Оно смягчалось ласково-печальным взглядом светлых глаз. Это соединение в одном лице и гордости и нежности было притягательным. «Усталая, пожилая, но у нее и в сто лет останется это выражение и эти самые «следы былой красоты».
Я уселась на широкой скамье у стола, поджала ноги и, привычно опершись о ладонь подбородком, принялась наблюдать.
Все здесь было непохоже на Москву и на Дубну. Большая печь… ведро и яркое коромысло в углу. «Чистый фольклор». Ансамбль «Березка». Но коромысло висело не для ансамбля. Краска облупилась. Кольца потрескались. На коромысле носили воду.
Татьяна Петровна кроила платье для дочери. Я вспомнила Наткины наряды.
— Сейчас модно для девочки большие карманы. Вот так…
Татьяна Петровна стала старательно выкраивать карманы.
— Будешь у нас красавица… Москвичка…
Девочка, некрасивая, с мышиным личиком («Наверное, в отца», — подумала я), спросила:
— У вас тоже есть девочка?
— Племянница — Натка… И еще жених есть… Борис, — добавила я для Татьяны Петровны. — Через воскресенье свадьба.
— Сейчас накормлю. Заголодалась наша… невеста?
Она запнулась на слове «невеста».
«На ней уже никто не женится». Я остро пожалела эту милую обездоленную женщину с ее вдовьими занавесками, увядшим лицом, некрасивыми детьми. Мне стало как-то неловко за собственное счастье — за молодость, близкую свадьбу, диссертацию, «перламутровые щеки» и модные брюки.
— Вы, наверное, были невеста-красавица? — Я спешила перебросить словесный мост через пропасть. — Вам не страшно было выходить замуж?
— Я к свекрови в дом шла. Меня тетка-буфетчица взяла из детского дома. — Татьяна Петровна накрывала на стол и говорила не спеша, с паузами: — Определила в пивной киоск… Выдала за сына своей товарки… Чужой дом и работа… чужая… — И, как всегда, она оборвала рассказ о своем: — А вы тоже к свекрови?
— Нет, он к нам приходит.
— Чего же тогда бояться?
— Мне не страшно, а как-то странно… Я с детства привыкла одна в своей комнате… А тут придет… Будет курить… Брюки вешать…
Татьяна Петровна посмотрела на меня недоуменно-осуждающим взглядом и молча ушла в кухню.
Вот так же, тогда, посмотрел на меня отец. Почему второй раз у меня вырвалось слово о брюках? В тишине пустой комнаты вспоминалась вся сцена за обедом… Мои слова: «К самому Борису я привыкну, но куда он будет вешать брюки?! У него всегда такие аккуратные… со складочкой…» Отец взглянул из-под очков: «Когда мы с твоей матерью женились, этот вопрос не возникал… Червячишка ты… Гусеница еще…»
Татьяна Петровна внесла щи.
— Деревенские… с кислой капустой… — Она помолчала и спросила тревожно: — Вы не поспешили? Со свадьбой?..
— Я избалованная… да?..
— Может быть, еще не проверили себя… его?
Меня все больше привлекала смесь нежности и гордости на усталом и оплывшем лице хозяйки. С этой женщиной легко говорить обо всем.
— Он отличный и полностью «проверенный». В школе вместе учились. И в институте. Он был самый способный, и я не отставала. И отцы наши дружат со студенческих лет. И живет в Дубне на одной улице. А главное — мы же оба коренные, наследственные, прирожденные физики. И даже диссертация у нас будет общая… Два варианта одной темы по теоретической физике. И в теннис оба играем, и оба любим Рахманинова. Борис смеется, что у нас все координаты совпадают. Математически выверенный брак!
— Такое счастье одно на тысячу, — сказала Татьяна Петровна.
— Да… Мне так и говорят, что я в сорочке родилась. Его родители купили в подарок белую спальню, а мои — машину. Может быть, это плохо, когда у человека всего так много?
— Для вас не плохо, — серьезно сказала Татьяна Петровна. — Вы так рассказываете о своей работе… Она ведь главнее?
— Белой спальни? Какое сравнение!
— Тогда пусть всего много! Тогда радуйтесь!.. — Помолчав, добавила: — Своего человека только на своей дороге и встретишь.
За тихими словами слышался затаенный смысл.
Татьяна Петровна обещала разбудить меня в пять утра к поезду, но я проснулась раньше.
Окна были занавешаны. В комнате стояла плотная тьма, и только на одеяле светилось белое, продолговатое выпуклое пятно, похожее на полоску ватмана.
«Что это?» Я протянула руку. Пятно, скользнув, легло на ладонь. Блик! Сквозь щель меж занавесками пробился свет. Но отчего такой резкий, почти выпуклый блик? Днем такого не бывает, потому что вокруг нет темноты. Ночью тоже не бывает, потому что ничто не светит по ночам так ярко. Может быть, прожектор за окном? Зачем здесь прожектора?