Почему же я счастливее, когда, ни о ком не думая, сама для себя ищу слова прекрасные, удивительные?
Разве в тех страницах, где пишу и для других, я в чем-то фальшивлю? Иногда — да! Иногда я говорю вполголоса о том, о чем надо греметь. Но две трети, нет, четыре пятых написанного мною абсолютно искренне!
Радость больше от беглых строк блокнотов тех, которые не увидит никто, никогда.
Что же ты, искусство? «Самовыражение»? Самое слово мне противно. Что-то вроде онанизма.
Что же ты, искусство?
«…когда же мы находим в романе удачными только типы негодяев и неудачными типы порядочных людей, это явный знак, что автор… вышел из пределов своего таланта и, следовательно, погрешил против основных законов искусства…» (Белинский).
Явный знак и того, что автор или малодушен, или горько болен — душевно слеп на один глаз.
Шишечки на соснах потемнели, нет прежней золотой пушистости, когда казалось, что пчелы сидят меж хвоинок.
За калиткой запах смолистой суши — терпкий, густой.
Тишина, сушь и смола за калиткой.
А в саду тяжелая роскошь пионов, их влажное и свежее дыхание.
… Благословенное лето…
Читаю восторженное описание Парижа туристами. Скучным и некрасивым мне кажется «ваш» Париж…
Россия моя, Россия.
Зачем так ярко горишь?!
Канны — красная земля, синеватое море и нагромождение чуждого, как кому вздумается нагроможденного, не радующего глаз богатства.
Эта красноватая земля, и это море, и это золото апельсинов в темной зелени листвы — как бы все это могло зажить в человеческом, мудром, высоком преломлении, оснащении и осмыслении?
Леже[11] возникает нежданно, именно как это выхваченное из другой, будущей эпохи человеческое оснащение природы. Он возник для меня не как старик с крестьянски мудрым и упрямым лицом, а как обогащение этой и без того богатой природы. Искристая игра красок, которая хочет сказать окружающему: «Ты прекрасно, но я еще лучше. Человек может делать еще прекраснее».
Фреска на белом камне вписывается в природу естественно, как ее продолжение, как поле цветов, как скала драгоценного камня. Хорошо!..
Домик в розах волшебных оттенков. Подарки, русские по широте, по русскому принципу: дарить так дарить, любить так любить!
Проехать всю Францию и еще три страны, чтобы встретить квинтэссенцию русского! Широкодушье! Но его источник в характере еще не ясен мне. Здесь немало русских!
Засыпаю в сказке.
Утром Максим прямо с постели потащил меня смотреть из дверей Альпы. Мимоза цветет у дома, герань — за окном.
Витраж (музея) необходим в этом многоцветье — он на месте. Нужен он и ничто другое.
Детский уголок не покоряет меня так, как витраж и фреска, но и он увязывается с будущим.
Надя[12]… просто-напросто крепко талантлива — от «пупка», не от изощрений разума. Это второстепенно. Талант нутряной, мужской хватки. Талант не только кисти, но всей натуры — отсюда и размах и широта во многом. Понять ее вне ее работы нельзя, так же как вне моих работ не существую я. Именно в них наиболее полное раскрытие истинной натуры. Ее Горький, Маяковский, ее Леже живут во мне. Леже только таким я и вижу.
Французский крестьянин с упрямым стариковским лицом, что ты умел, что ты мог?.. Ни о чем, кроме его Джиоконды, писать не могу, хотя день наполнен прекрасным.
Придавленная четким, неумолимым железом, отодвинутая темным кругом, за железной обыденностью, за темным, замкнутым, вырвавшимся вперед, ты встаешь из пламени, и в тебе вся нежность человечества, в лунных красках, нетленная в пламени, не задвинутая всею резкостью железа, ты вся так впереди всего, нетленнее всего, первее всего…
Каким-то отзвуком боли живет в памяти весь день этот образ нежности, вставшей меж огнем и железом, меж давящей обыденностью сардин и ключей и дальним непонятным пламенем задних планов. Не хотела бы фотографии. Только такую — лунную, возникающую, как мечта о нежности, и все же больше чем живую — нетленную, все отодвигающую.
Фрески прекрасны! Люди местами оскорбляют уродливостью, а фрески и витраж так и просятся в метро, на стадионы, но не о них писать. Джиоконда, звездная меж обыденностью ключей, сардин, железа и темного круга, горящая в пламени и все же живая, нетленная, отзывается болью. Что ты мог, крестьянин с упрямым лицом?
Улыбающиеся лица французских друзей на Северном вокзале, букеты темно-красных роз на непривычно длинных стеблях, рябь огненных реклам, сотни небольших магазинов и кафе, назойливо выбегающих на тротуары узких и многолюдных улиц, — таков был Париж с первого взгляда.
То мясные прилавки, на которых куски обыкновенной говядины в прозрачной и виртуозной обертке доведены до изящества букетов, то великолепие цветочных магазинов, где в декабре цветы всех сезонов и континентов, от родной подмосковной сирени до залитых солнцем роз, то витрины ювелирных изделий, где подделка так искусна, что стекло соперничает с бриллиантами.
На улицах машины идут тесно, «впритирку», и поток их подчас медлительнее, чем движение пешеходов.
Первый вечер. Торопливые разговоры с друзьями, тревожные слова об Алжире, Де Голле, референдуме, радостные вопросы о Москве.
Ранним утром мы, полные нетерпения, снова вышли на улицы.
Париж был иным. Погасла суета реклам. Запертые и потемневшие магазинчики отступили, и на первый план выступило другое, невидимое в ночной темноте, скрываемое мусором реклам и мельтешением огней.
Спокойно и величаво раскинулись дворцы и площади в хороводе вековых аллей.
Захватывает перспективность архитектурных ансамблей. От Лувра через Тюильрийский сад раскрывается великолепная площадь Согласия. От нее — аллеи Елисейских полей и площадь Звезды к Триумфальной арке с неугасающим пламенем над могилой Неизвестного солдата.
Утренний Париж нам понравился больше ночного. Словно смыли с лица суетную косметику, и проступили черты величавые.
Никакое богатство и никакая власть не смогли бы создать такой гармонии и простоты. Это могло быть создано лишь руками и талантом народа, сильного и свободолюбивого. И, глядя на творения его рук, мы понимали, что именно этот народ мог первым поднять знамя Коммуны, что именно он в своем героизме мог, по словам Маркса, «штурмовать небо».
Утренний Париж смотрел на нас глазами большого и давнего друга. Откуда шло это ощущение? Может быть, оно шло от того, что каменные кружева Нотр-Дам для нас были неразрывно связаны со словами великого гуманиста Гюго, близкими нам с детства? Может быть, это Бальзак, Флобер, Стендаль, Мопассан нарисовали Париж с такой отчетливостью, что каждая аллея Булонского леса кажется знакомой? Нет. Это ощущение глубже. Оно не от литературы. Оно от самой жизни. И, всматриваясь, мы узнали в Париже родные черты Ленинграда. Тот же размах, та же гармоничная, полная сил перспективность, которая словно предсказывает городу большое будущее.
Ленинград, перенесенный в мягкий климат Средней Европы, где и в декабре ярко зеленеют газоны, где в декабре бегают дети в носках и коротких штанишках, с голыми коленями.
Хотелось понять как можно глубже и город и народ, его создавший.
Но многое ли доступно туристу?.. На помощь приходит искусство.
Гулко отдаются шаги в высоких, пустынных залах Лувра. Рубенс с его пышной и холодноватой символикой, полотна Рембрандта, знакомого по Ленинграду. А вдалеке совсем небольшое и неброское — единственное полотно, перед которым теснятся люди. Это — «Джиоконда». Мы знаем ее по репродукциям издавна, и все же все в ней неожиданно.
Бывает ли такое зеленоватое таинственное небо? Может быть, в предвечерний и предгрозовой час?
В этом свете тонкое лицо женщины. Губы ее плотно сжаты, и все же они улыбаются. Скользящая, неуловимая улыбка таится в одном уголке губ.
Уловлено само движение, и улыбка бесконечно изменчива. В каждом новом ракурсе она приобретает новое выражение. То насмешливое, то нежное, то скорбное, то горьковатое… и все-таки преобладающее — выражение какого-то глубокого и тайного знания. Женщина на картине знает о вечности, о законах жизни, о глубинах человеческих сердец много-много. Знает и молчит. Хочется, чтоб разомкнулись сомкнутые губы, и невозможно отойти от полотна.
Второй раз мы испытали ту же невозможность отвести взгляд возле Венеры Милосской.
Пожелтевший тяжелый мрамор, но сходное впечатление изменчивости, исполненности многих выражений, таящихся в углах твердых губ. Та тайна таланта и мастерства, которую невозможно передать в копии.
…Первые дни мы бродили по Парижу как зачарованные, но рядом с восторгом с первых же дней возникала тревога.
Величественный Нотр-Дам. Но чем ближе подходишь к нему, тем отчетливее въевшаяся в камень вековая пыль, щербины и выбоины. Прекрасен Версальский дворец, окруженный старинным парком… Но каким запустением веет от него!.. Друзья устроили нам торжественный обед в Версале, в том зале, в котором, к слову сказать, подписывался Версальский договор. Теперь здесь отель для привилегированных. За длинным столом шумной компанией собрались мы, писатели, журналисты, художники. А рядом за столиком чинно восседали исполненные самоуважения пары. Старая дама с волосами, выкрашенными в седой голубовато-серебряный цвет, с целым состоянием на каждом разукрашенном бриллиантами пальце. Рядом с ней пес в нарядной попоне. Официант галантно подал псу на пол кушанье в такой же серебряной вазе, на такой же фарфоровой тарелке, с которых ели мы. В историческом Версальском зале — пес, жрущий из серебра и фарфора!