Вернулся и был расстрелян литератор А. Бобрищев-Пушкин. Вернулись и погибли прозаик Анатолий Каменский, публицист Юрий Ключников; поэт, один из идеологов сменовеховцев Юрий Потехин. Не за ним ли потянулись другие сменовеховцы? Их вернулось и было уничтожено около двадцати человек.
Об этих судьбах рассказал мне журналист Эдуард Белтов, который еще пятнадцать лет назад поставил перед собой цель: восстановить имена всех уничтоженных литераторов.
Доносилось ли эхо расстрелов туда, на Запад, знала ли, догадывалась ли эмиграция о судьбе соотечественников, вернувшихся на Родину?
Не могла не знать. Скрыть массовую гибель невозможно.
«В известном смысле историю русской литературы можно назвать историей изничтожения русских писателей,— отмечал в своих исследованиях один из видных представителей растерзанного «серебряного века» поэт Владислав Ходасевич.— <…> Побои, солдатчина, тюрьма, ссылка, изгнание, каторга, пуля, <…> эшафот и петля — вот краткий перечень лавров, венчающих «чело» русского писателя. <…> Вслед за Тредьяковским — Радищев; «вслед Радищеву» — Капнист, Николай Тургенев, Рылеев, Бестужев, Кюхельбекер, Одоевский, Полежаев, Боратынский, Пушкин, Лермонтов, Чаадаев, <…> Огарев, Герцен, Добролюбов, Чернышевский, Достоевский, Короленко…
<…> Но это — только «бичи и железы», воздействия слишком сильные, прямо палаческие. А сколько же было тайных, более мягких и даже вежливых? Разве над всеми поголовно не измывались цензоры всех эпох и мастей? Разве любимых творений не коверкали, дорогих сердцу книг не сжигали? Разве жандармы и чекисты не таскали к допросу и не сажали в каталажку, чуть не по очереди, без разбору, за то именно, что — писатель? <…>
В русской литературе трудно найти счастливых; несчастных — вот кого слишком довольно. <…> Только из числа моих знакомых, их тех, кого знал я лично, чьи руки жал,— одиннадцать человек кончили самоубийством».
Выводы о причинах «изничтожения русских писателей» во все века Ходасевич делает несколько неожиданные: «И однако же, это не к стыду нашему, а может быть даже к гордости. Это потому, что ни одна литература <…> не была так пророчественна, как русская. <…> Дело пророков — пророчествовать, дело народов — побивать их камнями. <…> Кажется, в страдании пророков народ мистически изживает собственное свое страдание».
Не знаю, думаю все же, казни совершались не народом, а от его имени. И уж по крайней мере в нашем веке казнили не только и не столько пророков, сколько проповедников, официальных трубадуров и проповедников новой жизни. Вот вам еще имена, названные Эдуардом Белтовым в газете «Вечерняя Москва»:
«Еще под следствием, не выдержав мучений, умер в тюрьме поэт Авенир Ноздрин — ПЕРВЫЙ председатель ПЕРВОГО в России Совета рабочих депутатов в 1905 году;
в лагпункте Атка на Колыме умер от голода поэт Василий Князев, тот самый, что написал строчки, так нравившиеся Ильичу: «Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!»;
сгинул безвестно поэт Петр Парфенов-Алтайский, но страна еще долго будет петь его «По долинам и по взгорьям»— партизанский гимн, отданный на растерзание литературным мародерам;
угаснет талантливейший мариец Йыван Кырля — поэт и актер, обворожительный Мустафа из «Путевки в жизнь» и один из авторов поэтического сборника «Мы ударники!»;
осиротеет советская литература коми — в тридцать девятом в сыктывкарской тюрьме умрет, не дождавшись суда (суда?), один из ее основоположников Тима Вень, а другой — Виктор Савин продержится в лагере до сорок третьего…»
Малым народам пришлось особенно тяжко. Были уничтожены практически все писатели удмуртские, башкирские, коми. В Марийской Республике была подчистую истреблена вся интеллигенция.
Вершина трагедий. Одним из первых (на рубеже 1955 года) был реабилитирован ленинградский писатель Григорий Сорокин (в 49-м осужден на 8 лет лагерей). Лагерное начальство объявило ему, что он свободен. Пошел в барак за вещами и упал: сердце. Уже в поезде, по дороге домой, скончались Клюев (поэт), Уртенов.
Когда Эдуард Белтов начинал поиски, западные источники указывали общее число погибших советских писателей — 625. На эту цифру он и ориентировался, хотя она казалась ему неправдоподобно большой. Теперь, на сегодня, он установил: в годы репрессий погибло более тысячи (!) литераторов.
Если взять вместе финскую кампанию и Великую Отечественную войну — их, литераторов, погибло куда меньше.
«В настоящей трагедии,— говорил Иосиф Бродский в Нобелевской лекции,— гибнет не герой — гибнет хор».
Есенин, Маяковский, Цветаева… Это — великие. А о других — кто знает, кто печалится? Добычин, талантливый прозаик, ушел с собрания ленинградских писателей, где его нещадно разоблачали (год — 1936-й). С собрания ушел и — никуда не пришел. След исчез.
Зощенко, Ахматова, Платонов, Булгаков, Пастернак… не убиенные, не самоубийцы, но разве не жертвы? Этот список надо было бы начать, может быть, с Блока. Болезнь точила его более года. Луначарский и Горький настойчиво хлопотали о выезде его и Федора Сологуба, тоже больного, на лечение за границу. Выехать разрешили только Сологубу. Луначарский пришел в негодование: Блок — поэт революции, наша гордость! Правительство вывернуло решение наизнанку: Блоку выехать разрешили, а Сологубу — нет. Жена Сологуба в припадке отчаяния бросилась с Тучкова моста в Неву. Не веря в гибель жены, Сологуб к обеду ставил на стол лишний прибор, так длилось семь с половиной месяцев, пока не нашли тело.
А Блок? Разрешение на выезд за границу пришло через час после его смерти.
«Жизнь, переходящая в стихи, уже не жизнь, так крест распятия был уже не деревом». Говорилось об Ахматовой, но, я думаю, касается всего истинного искусства.
Судьбу поэтов «золотого века», с Пушкиным и Лермонтовым на вершине, мы знаем.
Судьбу поэтов «века серебряного» тоже знаем.
Говорят, в конце пятидесятых мог состояться «бронзовый век». Не мог. Лучшие поэты — мальчики, в мальчиках и остались. Начинали левыми, а стали официальными шалунами, и в годы застоя сумевшими срывать аплодисменты одинаково и на Родине, и за ее пределами. Желая быть народными, ищут связей и знакомств с сильными мира сего, гордятся этими связями и отдыхают на госдачах за неприступными заборами.
Они часто смотрятся в зеркало. Поэтому и теперь, когда речь идет об убиенных и затравленных, Пастернаке, Цветаевой или Мандельштаме,— они снова впереди, сытые, преуспевающие вспоминатели, вечные соболезнователи чужим горьким судьбам.
Поэт должен быть хотя бы немного отшельником. Ему должно чего-то не хватать, хотя бы самой малости.
С наступлением 1937 года возможности уцелеть не осталось. Уже душили страну доносы, уже в полном ходу были коллективные проклятия собратьев по перу, резолюции — «единогласно». Что говорить о чуждом и чужом Мандельштаме, когда топили в крови своих.
«…Ордер №2817.
Выдан 30 апреля 1938 г. Сержанту Главного Управления Государственной Безопасности НКВД Илюшкину на производство Ареста и обыска Мандельштама Осипа Эмильевича. <…>
Зам. Народного Комиссара Внутренних Дел СССР М. Фриновский».
Жизнь подошла к логическому концу.
После воронежской ссылки Мандельштам пытался зацепиться за Москву. Он пришел к генеральному секретарю Союза писателей СССР Владимиру Ставскому, тот был занят и не принял поэта. Из Союза Мандельштам отправился в Литфонд, и там, на лестнице, с ним случился приступ стенокардии. Вызвали «скорую». Потом, позже, из подмосковных прибежищ, из Калининской области — отовсюду, где поэт находил себе временный приют, он наезжал в Москву и пытался попасть на прием к Ставскому.
Да, не принял. Но ведь и не отмахнулся, в конце концов. Ставский адресовал Мандельштама своему заместителю Лахути. Тот, приветливый и внимательный, старался хоть что-то сделать для опального поэта, даже оформил ему командировку от Союза на Беломорканал, умоляя написать хоть какой-нибудь стишок про великую стройку. Лахути хотел организовать творческий вечер поэта. Подключился вроде бы и Ставский, но, видимо, это оказалось выше его власти.
Осип Эмильевич и сам понимал небеспредельность писательской власти и ничего утешительного не ждал. Еще давно, в июне 1937-го, он писал:
«Уважаемый тов. Ставский!
Вынужден вам сообщить, что на запрос о моем здоровье вы получили от аппарата Литфонда неверные сведения. Эти сведения резко противоречат письменным справкам пяти врачей от Литфонда и районной городской амбулатории.
Прилагаю подлинные документы и ставлю вопрос: хочу жить и работать; стоит ли сделать минимум реального для моего восстановления?
Если не теперь — то когда?»
Минули лето, осень, зима.
Владимир Петрович вдруг принял Мандельштама — теперь, на пороге весны 1938-го. Он предложил поэту две путевки в дом отдыха «Саматиха» на целых два месяца. «Отсидитесь,— сказал Ставский,— пока не решится вопрос с работой». Милость судьбы! Первая удача за всю московскую жизнь. Не потому ли Ставский и не принимал поэта, что испытывал неловкость, ведь ничего реального предложить прежде не мог?
Фадеева эта новость почему-то расстроила.
— Путевки?.. Куда?.. Кто дал?.. Где это?.. Почему не в писательский дом?
…Это были едва ли не лучшие их дни. Они сами выбрали время отъезда. На станции Черусти, за Шатурой, их, как господ, ждали розвальни с овчиной, лошадки повезли их по скрипучему снегу в двадцатипятиверстный путь. Оказалось, что главврач был предупрежден о приезде, ему велено было создать все условия для отдыха поэта, и он закрыл избу-читальню, чтобы поселить туда прибывших — отдельно от всех, в полном уединении. Главврачу несколько раз звонили из Союза писателей и спрашивали, как поживает Мандельштам.
«Март стоял холодный, и мы слышали, как в лесу трещат сосны. Лежал глубокий снег, и мы первое время ходили на лыжах».