Гибель Осипа Мандельштама — страница 19 из 20

Моисеенко «Известия» выписывает давно. Я ему представился: «Специальный корреспон­дент». Фамилию назвал, а он мне — мое имя. Я расспрашивал его подробно о пристанционных тупиках в пути, о птицах и полевых цветах за вагонным арестантским окном, о погоде, о том, какие звуки проникали в лагерь с воли, просил нарисовать нары в вагоне, в лагере и где была больничка, и вышки, и бочка с водой. Он посмот­рел на меня внимательно:

— Извините, а вы не работник КГБ?

Мне стало весело, и он неловко улыбнулся.

Как же непоправимо загублена жизнь чело­века.

* * *

А может быть, прав он в смысле нынешнего времени? История разворачивается так круто, что вместо 180° вновь прокрутилась на 360°. Она снова двигается в том же направлении, с той же скоростью. И мы, как всегда, не гото­вы к новому повороту.

Поэта реабилитировали, как казнили,— с той же неряшливостью и небрежностью: «на волне». Вначале, в 1956-м,— по второму делу. Класси­ческий набор: «Конкретных обвинений Мандель­штам предъявлено не было», «По делу допрошен только сам Мандельштам, который виновным себя не признал» и т. д. В итоге:

Лист дела 31.

«29 августа 1956 г. Справка.

Дана гр. Мандельштам Осипу Эмильевичу, 1891 года рождения в том, что определением Су­дебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР от 31 июля 1956 года постановле­ние Особого Совещания при Народном комиссаре внутренних дел СССР от 2 августа 1938 года в отношении его отменено и дело производст­вом прекращено за отсутствием состава преступления».

Вы поняли? Это пишет «зам. Председателя Судебной коллегии по уголовным делам Верхов­ного Суда СССР И. Аксенов». Он сообщает са­мому казненному поэту о том, что 18 лет назад тот казнен был по ошибке.

Реабилитация по другому делу — первому — затянулась. Выручил столетний юбилей поэта. «В связи с письмом Союза писателей СССР» провели новое расследование. К 99-летней го­довщине и прежде, не к годовщине,— можно ос­таваться виновным, но к столетию — стыдно. Работа проделывается огромная. Разыскиваются бывшие следователи. А зачем? «Христофорыч», специалист по писателям, сам был расстрелян — тогда же. Разыскиваются родные и близкие поэ­та, рассылаются запросы в адресные столы. А их, родных и близких, уже нет давно, поумирали. Допрашивается «свидетель» Лев Николаевич Гу­милев — семидесятипятилетний, больной, в след­ственный отдел КГБ СССР пишут свои «отзы­вы» Вениамин Каверин и Иосиф Прут. Все трое высочайше оценивают поэзию Мандельштама, и показания их подшиваются в «дело».

А если бы он был плохой поэт, тогда что? Если бы он был вообще не поэт, а дворник? Да просто тунеядец? Что это меняет по сути: виноват — не виноват?

Все есть в этом деле — протоколы допроса, протоколы осмотра. «Осмотрена» была книга Надежды Мандельштам «Воспоминания». Поня­тые — москвички Маслова Галина Семеновна и Горбачева Маргарита Игоревна. Дело понятых зафиксировать книгу — название, объем, изда­ние, содержание. Но они, как «искусствоведы в штатском», дают ей оценку: «…автор явно тендециозно…», «Н. Я. Мандельштам клеветни­чески утверждает»…

Все собрано — и «за», и «против».

Все как прежде: «13.07.87 г. Секретно. Начальнику КГБ Чувашской АССР генерал-майору тов. Позднякову А. Я. <…>

Из материалов уголовного дела усматривает­ся, что в 1956 году Мандельштам О. Э. вместе со своей супругой — Мандельштам Надеждой Яковлевной — проживал в гор. Чебоксары, ул. Кооперативная, д. 8, кв. 16-а.

В связи с изложенным просим Вашего ука­зания проверить и сообщить, не располагает ли отдел КГБ Чувашской ССР архивными мате­риалами в отношении Мандельштам О. Э. и в положительном случае направить их в наш адрес.

По миновании надобности материалы будут Вам возвращены.

Помощник начальника Следственного отдела КГБ СССР полковник юстиции К. Г. Насонов».

Полковник КГБ просто не читал дела Ман­дельштама, пролистал бегло, все перепутал.

Но зачем эта видимость усилий, эта «волна»? Постановление ОСО как внесудебного органа следовало просто признать недействительным. Всего-то. Мандельштам становился бы невинов­ным автоматически, как миллионы других.

Реабилитировали полностью, в срок — к обе­денному столу. И, как казнили когда-то, снова под грифом «секретно».

…Это был один из лучших поэтов XX века. Если не лучший. Кто не знает этого, пусть пове­рит Ахматовой. И он еще будет народным, когда весь народ станет интеллигенцией. Сто лет для этого слишком мало.

Слепая ласточка в чертог теней вернется,

На крыльях срезанных…

* * *

Нельзя прощать советской власти без покая­ния даже одну эту смерть, даже ее — единст­венную.

Встанет ли когда-нибудь наконец Родина на покаянные колени — перед собственным народом?

* * *

31 января 1939 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР за подписями М. Ка­линина и А. Горкина: 21 писатель был награжден орденом Ленина, 49 — орденом Трудового Крас­ного Знамени, 102 — орденом «Знак Почета». 5 февраля «Литературная газета» опубликовала списки награжденных.

В день публикации почтовая барышня верну­ла Надежде Яковлевне посылку — «за смертью адресата». Евгений, ее брат, помчался в писатель­ский дом, в Лаврушинский переулок — к Шклов­скому. Его вызвали из квартиры Катаева, где орденоносцы отмечали награды. Как говорят, Фадеев был пьян, расплакался:

— Какого поэта мы погубили…

Не знаю, в этой ли компании или в другой веселились Ставский и Павленко.

Инициатор и организатор ареста (путевки!) Владимир Ставский был награжден орденом «Знак Почета». Содоносчик и тайный согляда­тай на допросе Петр Павленко — орденом Ле­нина.

* * *

По-разному, противоположно ощущали себя всю жизнь солагерники Мандельштама. Ленин­градец Маторин чувствовал себя уверенно, он оказался среди своих — ленинградцы чуть не все перестрадали. А Моисеенко у себя — чужой. В его родном белорусском райцентре таких «конт­риков», как он, всего трое, а остальные — ты­сячи — воевали, в том числе в окрестных парти­занских лесах. Как-то, уже работая управдомом на железной дороге, пришел вместе со своими 9 Мая на площадь. Праздник — оркестр, цветы. К Юрию Илларионовичу подошел пьяный под­полковник в отставке: «А ты что, гад, здесь делаешь?» Подполковник был нештатным ин­структором райкома партии — Бочаров Федор Иванович, Моисеенко стал тихо просить его: «Ну что вы, за что же вы на меня…»— «Уби­райся отсюда сейчас же!» И Моисеенко покорно ушел.

Хотимск — местечко почти еврейское. И ког­да Моисеенко вернулся из лагерей, друзья ока­зались расстреляны — на окраине города, возле льнозавода. Сестра рассказала:

— Знаешь, Юра, у нас была одна семья благородная, из Минска приехали,— учитель и учительница. Когда немцы угоняли их в гетто, они девочек на улице оставили. Фаня и Циля. Одной четыре годика, другой шесть. Такие хоро­шенькие были. И вот они ходили по домам, попрошайничали, такие смирненькие, обнятые, и их все подкармливали, а в дом никто не пускал, боялись: «Ну, идите, идите, деточки, от нас». И они в сараях спали, в стогах сена… Знаешь, Юра, чем кончилось? Они бродили август, сен­тябрь, октябрь. Уже холодно было. И потом Ходора Остроушко, наша соседка, сказала: «Что эти дети так мучаются?» Взяла их за ручки и отвела в немецкую комендатуру. Их там, прямо во дворе, и расстреляли…

Господи, думаю я, слушая пересказ, да ведь это о бесприютных Осипе и Наденьке при совет­ском режиме. Это же мы, мы, Господи. И свои ставские здесь, и павленко.

Да, это мы. И мы — сегодняшние, пытаю­щиеся многое и многих оправдать. Когда пришла Красная Армия, Ходору судили. Дали 10 лет. Но горожане во главе с председателем гор­исполкома возмутились приговором, ходатайст­вовали — Ходора же детей от мук спасала,— и она, отсидев полсрока, была освобождена.

Это — мы, мы все.

Из первого письма Осипа Наденьке, 5 де­кабря 1919 года. Из врангелевского Крыма:

«Дитя мое милое!

<…> Я радуюсь и Бога благодарю за то, что Он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело. <…>

Прости <…> что я не всегда умел показать, как я тебя люблю.

Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь — я бы от радости заплакал. <…> Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине. <…> Мы с тобою, как дети,— не ищем важных слов, а говорим, что придется.

Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить <…>.

Твой О. М.: „уродец”».

Из последнего письма Наденьки Осипу. 22 ок­тября 1938 года:

«Ося, родной, далекий друг! Милый мой, нет слов для этого письма, которое ты, может, никогда не прочтешь. Я пишу его в простран­ство. Может, ты вернешься, а меня уже не будет. Тогда это будет последняя память.

Осюша — наша детская с тобой жизнь — ка­кое это было счастье. Наши ссоры, наши пере­бранки, наши игры и наша любовь. Теперь я даже на небо не смотрю. Кому показать, если увижу тучу?

Ты помнишь, как мы притаскивали в наши бедные бродячие дома-кибитки наши нищенские пиры? Помнишь, как хорош хлеб, когда он дос­тался чудом и его едят вдвоем? <…> Наша счастливая нищета и стихи. <…>

Каждая мысль о тебе. Каждая слеза и каж­дая улыбка — тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь…

Мы, как слепые щенята, тыкались друг в дру­га, и нам было хорошо. <…>

Ты приходил ко мне каждую ночь во сне, и я все спрашивала, что случилось, и ты не отвечал.

<…> Я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто запла­кать,— я плачу, я плачу, я плачу.

Это я — Надя. Где ты?

Прощай. Надя».