Гибель Осипа Мандельштама — страница 9 из 20

Заявление.

28/V по приговору ОГПУ брат мой О. Э. Мандельштам был выслан на 3 года в Чердынь. Жена брата Н. Я. Мандельштам, сопровождав­шая брата в ссылке, сообщила телеграммой из Чердыни, что брат психически заболел, бредит, галлюционирует, выбросился из окна второго этажа и что на месте в Чердыни медицинская помощь не обеспечена (медперсонал — молодой терапевт и акушер). Предполагается перевод в Пермскую психиатрическую больницу, что по со­общению жены может дать отрицательные ре­зультаты. Прошу освидетельствовать брата и при подтверждении психического заболевания, перевести его в город, где может быть обеспе­чен квалифицированный медицинский уход вне больничной обстановки близ Москвы, Ленин­града или Свердловска.

6/VI—34 г.

А. Мандельштам.

Адрес. Москва, Старосадский 10 кв 3».

В Свердловск через три дня летит очеред­ной меморандум:

«ПП ОГПУ САМОЙЛОВУ.

В ДОПОЛНЕНИЕ № 9352 НЕМЕДЛЕН­НО ПЕРЕВЕДИТЕ МАНДЕЛЬШТАМА В СВЕРДЛОВСК, ПОМЕСТИТЕ В БОЛЬНИ­ЦУ ДЛЯ ИССЛЕДОВАНИЯ ПСИХИЧЕС­КОГО СОСТОЯНИЯ. РЕЗУЛЬТАТ ТЕЛЕГРАФЬТЕ. №9370 МОЛЧАНОВ. 9/VI— 34 г.».

Уже не просто забота о ссыльном преступ­нике, но — тревога за его здоровье.

Все просто. Действовала сталинская резолю­ция: «Изолировать, но сохранить».

Слишком большая волна поднялась после ареста поэта. Ахматова добилась приема у Енукидзе. Пастернак кинулся к Бухарину. Бухарин написал Сталину, отметив: «И Пастернак тоже волнуется». Сталин позвонил Пастернаку. Нако­нец Сталин ответил Бухарину: с Мандельшта­мом будет все в порядке.

Надя не отпустила Осипа в Свердловск. «Злая врачиха» в больнице доверительно посоветовала никуда не отправлять мужа: «Там его загубят».«А болезнь?»«Это у них проходит. Они все такие приезжают…»

После больницы Мандельштам, худой, оброс­ший, невменяемый, с переломанным плечом, бро­дил по окрестным оврагам Чердыни и искал труп Ахматовой.

Лист дела 32.

«Выписка из протокола Особого совещания при Коллегии ОГПУ от 10 июня 1934 г.

Слушали: Пересмотр дела №4108. <…>

Постановили: Во изменение прежнего пос­тановления — Мандельштам Осипа Эмильевича лишить права проживания в Московской, Ленин­градской обл., Харькове, Киеве, Одессе, Ростове н/Д, Пятигорске, Минске, Тифлисе, Баку, Хабаровске и Свердловске на оставшийся срок».

Между первым и вторым приговорами ОСО прошло всего полмесяца.

Осип и Надежда выбрали Воронеж.

Глава 5

Вождю было невыгодно убивать поэта. Мерт­вый, он стал бы опаснее. Стихи казненного зву­чат сильнее. Вождю выгоднее было подчинить поэта, заставить поклониться.

Да, Мандельштам написал потом посвящение Сталину. Слабенькое, старался, мучился — луч­ше не смог.

Попытка насилия над собой не удалась. «План Сталина потерпел полный крах,— пишет кри­тик, литературовед Бенедикт Сарнов в своей книге «Заложник вечности».— Потому что такие стихи мог написать Лебедев-Кумач. Или Долма­товский. Или Ошанин. Кто угодно! Чтобы напи­сать такие стихи, не надо было быть Мандель­штамом».

Сталин смял его как человека, но убить в нем Поэта не смог. Поэт сам дал оценку своему опусу:

— Я теперь понимаю, что это была болезнь.

Почему же другие, многие, почти все, даже Пастернак, так удачно и легко вставляли в стихотворную строку имя Сталина? Не знали его? Почему же этот полуюродивый, дальше всех от земли и ближе всех к небу, почему он — знал?

Принято считать, что единственное стихотво­рение погубило Мандельштама. Можно, конечно, пойти на костер и за единственное, если оно стало итогом жизни, невероятным последним взлетом. Но обличительный стих, как и хвалебный,— также невысокой пробы, здесь также не нужно быть Мандельштамом, чтобы написать его, в нем нет ни одного слова из тех, что знал только он один. Это не стихотворение, а скорее лобовая эпиграмма. Последняя строка грубо приколо­чена.

Что ни казнь у него,— то малина

И широкая грудь осетина.

«Что ни казнь» и «грудь» в подбор — даже неграмотно.

Но вот поступок — да, жертвенный! Тут нуж­но быть именно Мандельштамом, никто бы более не посмел.

Думать, что единственная, лишь однажды, несдержанность чувств привела его на эшафот — слишком прискорбно и несправедливо. Это упро­щает и принижает поэта, низводит его до нечаян­ного литературного озорника.

Да, судили за стихотворение, но он шел к нему давно и напрямик и на пути мог сложить голову гораздо раньше. Когда, например, в 1918 году схватился с Блюмкиным и, спасая от распра­вы незнакомого ему искусствоведа, отправился с Ларисой Рейснер к Дзержинскому. Или когда в 1928-м, случайно узнав о предстоящем расстре­ле пятерых стариков — банковских служащих, метался по Москве, требуя отмены приговора. Явился к Бухарину. Приговор в конце концов отменили, и Николай Иванович счел долгом известить об этом поэта телеграммой в Ялту.

Что касается собственно стихов, то были и другие, за которые грозила кара, многие из них пришлось тщательно прятать, некоторые в итоге бесследно затерялись. Стихотворение «Ленин­град», написанное в декабре 1930 года, по чьему-то головотяпству напечатала «Литературная га­зета». Уже тогда Мандельштаму пригрозили аре­стом.

Петербург, я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург, у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок.

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

И антисталинские стихотворные строки — не единственные. Куда опаснее эти, из «Четвертой прозы».

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разре­шения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю. <…>

Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь де­тей — ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать — в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Дата написания — где-то 1930—1931 годы.

Антисталинского стихотворения не могло не быть.

Он еще слишком долго жил, этот независи­мый человек, он должен был погибнуть гораздо раньше.

— Вы сами себя берете за руку и ведете на казнь,— сказал ему поэт Перец Маркиш.

* * *

Менее всего, наверное, были готовы к рево­люции и гражданской войне поэты, небожители.

Мне уже приходилось говорить о судьбах русской интеллигенции того трагического време­ни. Напомню.

В ту пору, когда спешно эвакуировалось, бе­жало целое государство со своими министрами, дипломатами, армией, с кадетскими школами, гимназиями, монастырями,— могла ли интелли­генция не растеряться? Предчувствовала ли бу­дущее?

Е. Замятин писал в 1921 году:

«Чтобы жить,— жить так, как пять лет назад жил студент на 40 рублей — Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре «Ревизора», Турге­неву каждые два месяца по трое «Отцов и детей», Чехову — в месяц по сотне рассказов…

Но даже и не в этом главное: голодать рус­ские писатели привыкли. Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бун­тари, скептики…

Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать… Я боюсь, что у русской литера­туры одно только будущее: ее прошлое».

Статья так и называлась — «Я боюсь».

Годы шли, предчувствия подтверждались. В 1929 году Замятин пишет: «Мы имеем сначала осуждение, а затем назначение следствия. Я ду­маю, что ни один суд на свете не слышал о та­ком образе действий. <…>

Принадлежность к литературной организа­ции, которая хотя бы косвенно принимает уча­стие в преследовании своего сочлена,— невоз­можна для меня, и настоящим я заявляю о своем выходе из Всероссийского Союза Писателей».

В 1931 году Замятин написал Сталину, его поддержал Горький, и писатель уехал в Париж.

А из них, писателей, кто-нибудь возвращал­ся? Конечно. Сразу после Февральской революции поспешил уехать Гумилев. В Париже влюбляется, пишет даме стихи в альбом. Сделав ей предложение и получив отказ, поэт, несмотря на предупреждения друзей, через Лондон и Мур­манск возвращается в Россию, уже советскую. В августе 1921 года был расстрелян.

Возвращается, опять же, несмотря на преду­преждения друзей, Пильняк. Расстрелян. По делу Пильняка был вызван в НКВД как сви­детель партийный работник Гронский (впослед­ствии — главный редактор «Известий»), он со­вершил поступок на грани самопожертвования: не сказал о Пильняке ни единого худого слова. (Сын Пильняка пытался в наши дни посмотреть следственное дело отца. Но ему показали лишь выписки из реабилитационного дела, сообщили точную дату гибели: 21 апреля 1938 года.)

После одной из очередных поездок за гра­ницу вернулся Бабель. Расстрелян.

Вернулась Цветаева…

Это все — Имена! А сколько было тех, кто незаметнее.

Дмитрий Святополк-Мирский, сын бывшего министра внутренних дел, в эмиграции увлекся работами Ленина, Маркса, в 1920 году вступил в Компартию Великобритании, а потом вернулся в СССР помогать строить социализм. В 1934 году принят в Союз писателей (членский билет №590). Был арестован и отправлен на Колыму. Работал в котельной и писал работу по теории стихосложения. Там же, на Колыме, умер в 1939 году. Восстановлен в Союзе писателей в 1964-м.

Прозаик Георгий Венус вернулся в Россию в середине 20-х годов. В 1934-м был принят в Союз писателей и почти сразу после убийства Кирова арестован. Во время следствия его били в Сызранской тюрьме, открылась чахотка, он умер. Восстановлен в Союзе писателей в 1956-м.