Зато я вижу нечто другое: темный квадрат на месте портрета — настоящую потайную дверь, и человека, появившегося на пороге. Человек в черном сюртуке осторожно пробирается в столовую неслышной кошачьей поступью — и попадает прямо в объятия часового.
Между ними начинается борьба, ожесточенная борьба, хотя и безмолвная. Серая шинель и черный сюртук, слившись вместе, падают на пол…
Менее чем в одну минуту я очутился внизу. Все уже было кончено: человек в сюртуке лежал на спине, придавленный могучим коленом солдата. Он отвернулся, и я не вижу его лица, вместо него передо мною лицо портрета, так же беззвучно снова занявшего прежнее место: высокий лоб, насмешливая улыбка и полузакрытые глаза предателя… — Мало-помалу наши сходятся в столовую. Австрийца, уже связанного, уводят; победитель, вялый и неповоротливый, как всегда, дает свои объяснения, потом начинается осмотр портрета. Оказалось, что он представляет собою дверь, открывавшуюся при нажиме на пружину, которую мы нашли довольно скоро. В комнате за дверью была адская машина, заведенная, которая должна была взорваться очень скоро и уничтожить замок и нас вместе с ним. Но человек, остававшийся в замке, не хотел пасть жертвой своего замысла. Он сделал попытку к бегству, не подозревая о карауле в столовой, и это погубило его и спасло нас.
Я не присутствовал при допросе злоумышленника. После мне говорили, что он отказался отвечать, не назвал себя, держался с достоинством и умер довольно мужественно. Его расстреляли на рассвете, под холодным серым небом и зарыли тут же, во дворе замка, чудом спасенного от разрушения.
Скоро приехал мотоциклист из штаба с приказом. Надо было немедленно двигаться дальше. Я вернулся в столовую, чтобы взглянуть еще раз на портрет. Я почти удивился, увидев его на том же месте. Мне казалось, что тот человек без лица и имени, который лежал теперь в отдаленном углу двора, был душою этого портрета, душою того, кто умер сейчас вторично и продолжал смотреть на меня, улыбаясь, из своей драгоценной тяжелой рамы.
И я думал о том, что этот мрачный призрак прошлого, отмеченный точно клеймом таинственного заклятья, оживающий в молчании угрюмых ночей своего замка, все же осужден, и нет в мире силы, которая могла бы изменить приговор судьбы.
Его улыбка, насмешливая и коварная, была только застывшей улыбкой трупа. И его вечная жизнь на полотне была только смертью.
А. ЗазулинПАДЕНИЕ БЕРЛИНА
Не было мира…
Державы согласия дали клятвенное обещание не вести переговоров о мире до полного разгрома тевтонских полчищ.
Русские прошли Кюстрин, обошли Берлин и заняли Потсдам. Англичане с бельгийцами дрались у Ганновера, французы и еще какая-то нация, по-видимому, нация королевства, соседнего с Францией, теснили немцев к Магдебургу.
Бесконечной, безграничной лавиной катился к Берлину поток разоренных, обнищавших беженцев. За хлеб перерывали горло. Французы на пути своего наступления натыкались на трупы стариков и женщин, обходили разбитые дома, опустошенные бочонки, бутылки, разломанную мебель, перебитую исковерканную утварь. По ночам кровавое зарево окутывало горизонт: то армия кронпринца, отступая, сжигала железнодорожные станции.
Штаб русских расположился во дворце Потсдама.
Был март. Тепло грело солнышко. Здесь, на западе, деревья покрылись уже листьями; рассыпавшись огневыми пятнами на куртинах и клумбах, благоухали розы. San-Soussi[26] прекрасен весною. На реке города кипела новая жизнь. Солдаты замывали сапоги, втащив до середины реки, мыли и скребли походные, обозные телеги, полоскали белье, чистили орудия. Саперы-тверитяне, соорудив что-то вроде бредня, шествуя по горло в воде, заводили его к берегу. Тут же на подвесных котелках варили уху. Население Потсдама, чтобы задобрить русских солдат, приносило им сотни ящиков сигар и табака. Но не по вкусу русскому мужичку была немецкая сигара, их клали между заскорузлыми ладонями, терли, крошили мелко, а из крошенного табака вертели «козьи ножки».
Мол, «так важнее будет».
Целый месяц, день и ночь могучей лавиной катились по улицам города серо-зеленые, сермяжные полки. Как на подбор: загорелые, обветренные, мозолистой рукой поддерживая «трехлинейку», гулко отчеканивая по асфальту богатырскими сапогами, вырастали и таяли, появлялись и исчезали семеновцы и гренадеры, павловцы и нижегородцы; а на смену их за полками с лязганьем и скрипом громыхали обозы. Шлифованный асфальт не выдерживал тяжести батарей и проламывался под колесами 42-сантиметровых мортир, отнятых у немцев.
А вдруг… с лихой песней, заломив бескозырки, сверкая пиками, сдерживая лохматых степняков, проезжали донцы…
«Эй, соколы».
Стоном стонала земля. Тысячи орудий громили форты. Сам кайзер руководил обороной. Над головами русских летели уже не «чемоданы»[27], а целые «комоды», новое изобретение Круппа, 58-сантиметровые бризантные страшилища.
Сегодня в Потсдам прилетел аэроплан французов — это была первая ласточка соединения армий. Русские сейчас же, отдали визит: поручик З… на том же аэроплане, убранном русскими флагами, спустился в штаб французского главнокомандующего.
К вечеру целая стая соединенных воздушных птиц ринулась к берлинским фортам. Наперерез орлам, загородив полнеба, вздыбились два Цеппелина. Стосильный Ньюпорт тремя тюрпеновскими бомбами[28] разорвал в клочья последние детища старого графа.
А Берлин трепетал. Замер. Дышал нервно и тяжело. Ужасное, грозное, то что с начала войны кошмаром нависло над бедным городом, животный страх, панический ужас перед русской армией тихим безмолвным призраком повеял над Берлином. Жизнь притихла: автомобили и автобусы отстаивались по гаражам, бензин иссяк и ценился на вес золота. Произведения искусств складывались в ящики, запаивались и опускались на дно Шпрее. Кафе, биргалле, «ашингеры»[29] прекратили торговлю. Магазины закрылись. Тысячная толпа на площади Alexanderplatz разграбила Тица[30]. Груды разорванного тряпья, черепки посуды, выброшенная мебель, пианино и кровати безобразным хаосом громоздились на площади. Говорили — что прискакавший взвод королевских улан дал по толпе два залпа, врезался в массу теснящихся тел и с шашками наголо очистил дорогу. Целый день берлинцы ходили смотреть запекшиеся лужицы крови около вокзала и у трамвая.
На окраине, в тюрьме томились русские заложники, поляки и евреи: не раз волосатая рука жирного смотрителя тыкала в зубы стонущим панам и Янкелям, а сошедших от ужаса с ума вытаскивали на двор и тут же рубили шашками.
Беглецы расположились в Тиргартене: на траве, на шоссе, в аллее побед, на мраморных пьедесталах предков Вильгельма.
Раскинулись новые поселки.
По ночам, при потушенных огнях, безмолвная таинственная масса восставших манифестантов двигалась ко дворцу. Кричали и звали кайзера, требовали прекращения войны. Сотнями черных, пустынных окон безмолвно глядел дворец на протянутые руки; а кайзер, сам кайзер, поседевший, осунувшийся, но еще бодрый, поблескивая орлиным взором, взобравшись на орудие на главном редуте крепости, говорил «очередную» речь. Вылупив глаза, потрясая касками, орали остатки великих армий, бешеное «Hoh! Hoh! Hoh!» катилось от редута к редуту.
А тысячи орудий русских каждый час и день и ночь выбивали похоронный марш по бедному «фатерлянду».
Десятый день.
Берлин еще держался.
В час дня, в разгар движения, с оглушительным треском разорвалась первая граната, глыба гранита, оторванная от пьедестала памятника Бисмарка, разлетелась в пыль и выбила все окна королевского рейхстага.
Удивительно действовали тюрпеновские бомбы…
Сотни две холостых снарядов падали и рвались в Тиргартене, батареи русских, как громадная хлопушка, хлестали и выбивали прибежавшую нечисть из зарослей парка, испуганная масса беглецов ринулась к центру, за Шпрее, к Ботаническому саду, в опустевшие каналы метрополитена.
Удивительна славянская душа; холостые бомбы были тонко рассчитаны на панику среди населения — что и последовало так быстро и неожиданно, что русские через 8 минут прекратили бомбардировку. Русский парламентер, предложивший коменданту выпустить женщин и детей, был с изумлением выслушан германским штабом. Хорошо знал штаб великую Россию, но не знал он русскую душу. Целых три дня златокудрые и седые, дебелые и «покоробившиеся» Гретхен, сгибаясь под тяжестью узлов своих, таща на руках белобрысую детвору, шли по мосту мимо Луна-парка, мимо металлических заводов, к первой линии русской осадной армии.
И здесь, опять, сердобольная русская душа щедро наделяла в протянутые руки ломти хлеба, куски мяса и сала; солдаты, наполнив манерки горячими щами, наперебой угощали Францев и Фрицев; помогая, перетаскивали на руках грудных и «неходящих», вертели соски, пичкали в раскрытые, голодные рты кашу и жеваную булку.
«Ешь, Вильгельм, муха тебя забодай, ешь русскую кашу!»
Подобно валу морскому, обрамленному пеной штыков, бросались корпуса-богатыри на твердыни Берлина.
Сперва грозной, рокочущей массой подступил он к высоким фортам, рассыпался на тысячи брызг, перекидывался в окопы, в траншеи, смывал блиндажи и орудия… и ни разу не отхлынул назад!..
Сомкнувшись, ружья наперевес, побросав шинели и лопаты, сотворив крестное знамение, с громовым «ура» бросались на штурм молодые полки.
Перед этим, старик полковой поп долго и внятно читал молитву, говорил проповедь, давал целовать серебряный крест. Опустившись на колени, на траве, под открытым небом безмолвно стояли полки, только здесь и там мелькали руки, осеняя себя крестом или, отдавая поклоны колыхалось море стриженых голов. И в этой безмолвной тишине, когда мысль воплощается в молитву, ни один звук не нарушил слов священника: