этим маленьким мальчиком, нашим сынком, с этим «мужичком с ноготок» трех с чем-то лет от роду.
Я встал и пошел на кухню, слоноподобно ступая по паркету, весело и грозно трубя:
– Ту-ру-ру! Пап-слон идет! Из глубины джунглей сам слон Бимбо! Ту-ру-ру, сам папа! Лично! Собственной персоной!
В сердце мое вихрем влетело ощущение спокойствия и любви.
На кухне я увидел его круглую голову на фоне сумеречного окна. Он сидел на горшке и что-то шептал, поднимая палец к окну, где начинали уже зажигаться огни дома напротив.
Я теперь почти привык к Киту. Все реже и реже посещает меня странное чувство иллюзорности, когда он вбегает в комнату или вкатывает в нее на велосипеде. Благоговение перед тайной и страх первых месяцев его жизни почти прошли. Сейчас получается так: ну, Кит – и все! Мальчишка, сынок, чудо-юдо рыба-кит на завалинке сидит… и прочая чепуха.
Ему было полгода, когда я назвал его Китом. Вдвоем с женой мы купали его в ванночке, и он ворочался в мыльной воде и разевал беззубый рот. Я его за голову держал и всовывал назад в уши выпадающие кусочки ваты, а он иногда поднимал на меня свой голубой взгляд и хитровато улыбался, будто предчувствуя нынешние наши замысловатые отношения. Сначала он показался мне сосиской в бульоне, и я сказал об этом жене:
– Вот еще сосиска в бульоне.
Подумав об этом с полминуты, жена заметила, что это вряд ли очень эстетично. Тогда я придумал другое сравнение – Кит.
– Это маленький Кит, – сказал я.
Жена промолчала.
Вечером после купания я уехал во Внуково и сел там в огромный самолет, отбывающий на Восток. Потом на Сахалине, разъезжая по тамошним портовым городкам, в гостиницах и в домах приезжих, я вынимал его карточку и думал о нем уже так: «Как там мой маленький Кит?»
Ну, мало ли какие прозвища я давал ему впоследствии. Он был Кусакой и Чашкиным, а однажды получил такую сложную фамилию – Чушкин-Плюшкин-Побрякушкин-Раскладушкин-Ложкин-Плошкин, но все эти прозвища постепенно отходили, забывались, а оставалось одно, главное – Кит.
– Ну, что случилось, Кит? – спросил я, усаживаясь в кухне на табуретку и закуривая.
– Смотри, огонечки! – сказал он и показал пальцем в окно. – Раз, два, три, восемнадцать, одиннадцать, девять, – взялся он считать огоньки и вдруг воскликнул: – Смотри, луна!
Я повернулся к окну. Бледная луна с выеденным боком висела над домами.
– Да, луна, – чуть-чуть заволновался я и стряхнул на пол пепел.
– Толя, Толя, пепельница есть, – сказал Кит тоном своей матери.
– Ты прав, – сказал я, – извини.
Мы замолчали и некоторое время сидели – я на табуретке, он на горшке – в полной тишине, нарушаемой только вздохами жены из спальни и шелестом страниц ее книги. Глаза Кита таинственно светились. Затишье, видно, было ему по душе.
– Знаешь, – вдруг встрепенулся он, – на луну летает пилот Гагарин.
– Да, – сказал я.
– Знаешь, – сказал он, – ни Гагарин, ни Титов, ни Терешкова, ни Джон Глен…
Задумчивая пауза.
– Что? – спросил я.
– …ни Купер в рот и в нос ничего не берут, – закончил он свою мысль.
В кухню вошла жена и приподняла его с горшка.
– Ничего не сделал. Садись снова и старайся. Ты совершенно не стараешься.
– Толя, а ты стараешься, когда сидишь на горшке? – спросил Кит.
– Да, – сказал я, – слон Бимбо старается.
– А слониха Тумба?
– Тоже.
– А слоненок Кучка?
– Еще как старается.
– А кто еще старается?
– Кашалот, – сказал я.
– А кашалот добрый? – спросил он.
– Звонил? – спросила жена.
– Занято было, – сказал я.
– Так позвони еще.
– Послушай! – вскипел я. – Ведь это мое дело, правда? Это мое дело, и я сам знаю, когда звонить.
– Ты просто трусишь, – презрительно сказала она.
Я вскочил с табурета.
– Отправляйтесь гулять! – резко сказала она. – Собирайтесь живо, и марш!
Мы вышли с Китом из дома и пошли по нашему переулку к бульвару. Было уже темно. Кит шагал широко, деловито, маленькая его ручка крепко сжимала мою.
– Так что же? – спросил он.
– Что? – растерялся я.
– Кашалот добрый?
– Да, конечно, добрый. Акулы злые, а кашалот добрый.
«Как он представляет себе море, которого никогда не видел? – подумал я. – Как он представляет себе глубину и бескрайность моря? Как он представляет себе этот город? Что такое для него Москва? Ведь он ничего еще не знает. Он не знает, что мир расколот на два лагеря. Он не знает, что такое мир. Мы обозначили уже… худо-бедно, но мы уже обозначили почти все явления, окружающие нас, мы соорудили себе наш реальный мир, а он сейчас живет в удивительном, странном мире, ничуть не похожем на наш».
– А кто у луны бок скусил? – спросил он.
– Большая Медведица, – ляпнул я и испугался, сразу представив, как я все это буду ему объяснять. По его ручонке я понял, что он снова весь задрожал от любопытства.
– Что такое, Толя? – вкрадчиво спросил он. – Какая такая медведица?
Я поднял его на руки и показал на небо.
– Видишь звездочки? Вот эти – раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь… В виде ковша. Это называется Большая Медведица.
Что такое звезды? Что такое Большая Медведица? Почему она так испокон веков висит над нами?
– Да, большая медведица! – весело вскричал он и погрозил ей пальцем. – Это она скусила бок у луны! Ай-я-яй!
Легкость, с какой воспринял он эти условности, ободрила меня.
– А там повыше есть еще и Малая Медведица, – сказал я. – Видишь маленький ковшик? Это Малая Медведица.
– А где медведь? – задал он резонный вопрос.
Он стремился организовать медвежью семью.
– Медведь, медведь… – забормотал я.
– Охотиться пошел в лес, да? – выручил он меня.
– Да, да.
Я спустил его с плеча.
Мы вышли на бульвар. Скамейки все здесь были заняты стариками и няньками, а по аллеям расхаживали ряды четырнадцатилетних девочек, а за ними ряды пятнадцатилетних мальчиков. Здесь было светло и голубовато, люминесцентные лампы освещали Конька-Горбунка величиной с мамонта, Жар-птицу, похожую на гигантского индюка, огромного, в два человеческих роста Кота в сапогах с порочным выражением круглой физиономии, другого кота, совсем уже растленного вида, на золотой цепи у лукоморья, Царя Гвидона, Царевну Лебедь, Ракету, Королеву полей, Гулливера…
Это был «Мир фантазии» – детский книжный базар, разбитый на нашем бульваре. Киоски в этот час были закрыты, лишь кое-где сквозь щели сказочных фанерных гигантов струился желтый свет – там продавцы подсчитывали выручку.
Кит обомлел. Он не мог сдвинуться с места, не зная, к кому бежать – к Коту ли, к Царевичу, к Лебеди… В первые минуты он словно лишился дара речи, лишь вращал своими большими глазами и что-то беззвучно шептал. Потом дернул меня за руку, заверещал, и мы почти вприпрыжку припустили к киоскам. С трудом я отбивался от града вопросов, рассказывал ему, что к чему, кто добрый, кто злой.
Оказалось, что почти все фигуры являли собой добро и свет, мудрость, народную смекалку, лишь жалкий коршун, паривший над Лебедью, представлял здесь силы зла, но в него уже была нацелена стрела Гвидона.
В конце концов мой Кит устал и привалился боком к Коньку-Горбунку.
– Пойдем, Кит, – сказал я, – надо уже домой идти.
– Толя, слушай, давай их всех с собой возьмем.
– Как же мы возьмем таких больших?
– Возьмем-возьмем, все равно возьмем, – он хлопнул ладошкой Конька. – Этого взяли! – побежал к Коту и его хлопнул. – И этого взяли!
Таким образом, всех он забрал к себе в кровать на сон грядущий и после этого, уже совершенно спокойный, отправился домой, не оглядываясь.
При выходе с бульвара он задержал шаги, и я остановился.
В чем дело?
– Посмотри, Толя, – сказал он, – какая идет красивая тетя.
И впрямь – я увидел красивую тетю, которая приближалась к нам. Ее походка напоминала какой-то сдержанный, вернее, еле сдерживаемый танец. Толчками замечательных своих колен она раскидывала полы замечательного пальто, а зонтик, невероятно острый, тонкий, который она держала под мышкой, видимо, являлся не чем иным, как запасным внутренним стержнем для вращения, а глаза ее, тайные и хитрые, ярко осветились при виде нас. Я не видел ее уже три дня, эту тетю, и сейчас стало мне муторно и тревожно, как всегда, когда я ее видел или думал о ней. Сейчас, в присутствии Кита, – особенно.
– О, – сказала она, – так вот, значит, он какой, твой маленький Кит. Какая прелесть!
Она нагнулась к нему, а он дотронулся до зонтика и спросил:
– Что это? Стрела? Ружье?
– Это зонтик, – воскликнула она и в мгновенье ока раскрыла зонтик. Чуть хлопнув, он развернулся над ее головой, придав всей ее фигуре дополнительную, почти уже цирковую легкость.
– Дай подержать! – закричал Кит.
Она передала ему зонтик.
– Приятно видеть вас, синьор, за таким мирным занятием, – сказала она мне.
– И вас, мамзель, я рад узреть, – сказал я.
Вообще-то мы могли бы обойтись без этого идиотского остроумия, свойственного нашему кругу, и сразу заговорить серьезно о том, что нас тревожило в последние дни, но так уж повелось, что для начала надо было проявить подобным или более удачным образом чувство юмора, и мы с ней тоже не могли отступить от этого.
Кит кружил вокруг на зонте, и мы могли говорить спокойно.
– Почему ты кислый?
– А ты обижаешься?
– Тебе тошно, да?
– Почему?
– Думаешь, я пристаю к тебе?
– Ты можешь не хитрить?
Она сказала, что не хитрит, что мы могли бы не ссориться, ведь не виделись три дня, она понимает, что на душе у меня кошки скребут, она все понимает, и думает всегда обо мне, и, может быть, это мне помогает…
Она и врала, и не врала. Как ловко в женском сердце могут сочетаться искренность и хитрость, думал я. Вечное спокойствие и безумная отвратительная внутренняя суета. Потом им легче, красивым бабам, думал я, они смерти не боятся и не думают о ней никогда, они лишь старости боятся. Глупые, они старости боятся.