Гибель Помпеи (сборник) — страница 53 из 64

Part IV

Серебряные призраки

Между тем «типовое американское приключение» нашего Москвича развивалось по всем канонам и каньонам, и в результате мы с вами, уважаемый читатель, оказались в городе-призраке Калико.

Должно быть, не зря в Топанга-каньоне болтали о «серебряном веке»: теперь в конце единственной улицы вымершего городка зиял черный вход в серебряную шахту, и тонкий слой серебра покрывал крыши покосившихся домиков и нависшие над ними безжизненные горы.

Гневно отфыркиваясь и выплевывая из фильтров пыль пустыни, «порше» поднялся почти по отвесному склону и остановился в начале улицы.

Здесь было все, что нужно для диких, вооруженных кольтами горняков XIX века, все, что нужно для киносъемок или для «типового американского приключения»: почта, тюрьма, аптека, три лавки, четыре салуна.

Москвич осторожно вылез из машины. Дверь за ним захлопнулась, и эхо прокатилось по каньону. За спиной Москвича в огромном пустом небе висела круглая луна, и тень его тянулась через всю улицу, заканчиваясь возле черной пасти шахты.

Москвич пожалел, что нет у него на бедрах пояса с пистолетами и патронташем, похлопал себя по соответствующему месту и обнаружил, что пояс на нем на соответствующем месте. Тогда он медленно пошел по улице, каждым движением подражая герою детства Ринго Киду из фильма «Дилижанс».

Скрипнул стул. Восковой хозяин магазина качнулся на стуле, щелкнул курком своего кольта, откашлялся и прохрипел:

– In God our trust! Others pay cash![51]

Гулкие звуки долетели из горловины шахты.

Заскрежетали блоки. Тихо прокатилась ржавая вагонетка.

Восковой узник приник к решетке тюрьмы и глухо проговорил:

– I sold my soul in the company store…[52]

Наступила тишина, и стало ясно, что вот-вот произойдет Встреча. Дрожа от волнения, Москвич остановился в ногах своей тени. Тень, отпечатанная на посеребренном грунте, была хороша – в ковбойской шляпе, а правая рука на поясе с патронташем. Все было готово к Встрече.

И вот в черной горловине появилось белое пятно. Оно медленно приближалось. Тихо вышла в подлунный мир и остановилась высокая, загорелая, в светящихся белых одеждах, с блестящими глазами.

– Это вы? – спросил Москвич.

– Да, это я, – прилетел к нему через улицу вымершего города тихий ответ.

– Это вы упали на Вествуд-бульваре?

– Да, это я.

– Это я помог вам встать?

– Да, это вы.

– Это вас похитили?

– Да, меня.

– Это за вас я сражался?

– Да, за меня.

– Можно мне подойти?

Он ждал очередного «да» и, конечно, дождался бы, если бы дурацкие назойливые силы вновь не вмешались в его приключение.

Мерзкий антиавтор Мемозов в форме чиновника департамента горнорудной промышленности выпрыгнул на скрипучую террасу конторы Вестерн-Сильвер и гадко заверещал, тыча в сторону Москвича длинным пальцем:

– Он без билета здесь! Он не взял билет! Пожалел полтора доллара! Безбилетник! Заяц!

Гнев и досада охватили Москвича. Нет, это невыносимо: вторжение пошляка взрывает любой сюжет, который строит воображение, и даже в этот сокровенный момент…

– Нет у вас совести, Мемозов! – вскричал он. – Остереглись бы врываться хотя бы в такие сокровенные места сюжета! Ведь так можете довести до крайностей! Какой вам еще билет?

– А вы как думали, миляга? – гнусно, базарно завизжал Мемозов. – Проник без билета в музейный ghost town[53] и думает здесь на дармовщинку погужеваться! Простой народ, значит, деньги плотит, а вам не касается?!

Москвич замахал руками, как бы стараясь изгнать беспорядочными пассами из подлунного мира назойливого Мемозова, обернувшегося сейчас призраком коммунальной кухни, хотя и в мундире департамента горнорудной промышленности. Он умоляюще протянул руки к игре своего воображения, Женщине-Жертве:

– Друг мой, прошу вас, не слушайте этот вздор!

Она печально поникла с надломленной дланью:

– Однако у вас действительно нет билета, друг мой?

– Да какие тут еще билеты! – с досадой вскричал Москвич.

– Полтора доллара для взрослых, восемьдесят центов для детей и солдат, – грустно, как бы увядая, говорила Она. – Простите меня, друг мой, я не хотела бы вас огорчать, но если у вас нет билета, я вынуждена… вынуждена… вынуждена…

И Она исчезла, отступила на несколько шагов во мрак шахты и там растворилась. Встреча – оборвалась.

Исчез и Мемозов. Вновь тишина и тихий ржавый скрип одинокой вагонетки да редкое покашливание восковых фигур.

В ярости – никогда прежде в кабинетной тиши, в библиотечных лабиринтах, в столовых самообслуживания он не предполагал в себе такого вулкана, – в ярости Москвич вырвал из кобур оба своих пистолета и разрядил их в темные окна.

Тут же в окнах вспыхнул свет, донеслась музыка, треньканье расстроенного пианино, шум многих голосов, взрывы смеха, и Москвич увидел за стеклами краснорожих веселых гостей, клубы табачного дыма, пролетающих с подносами прехорошеньких круглощеких официанток, иконостас стойки с разномастными бутылками и вывеску над иконостасом: «Old Mcdonald’s shelter».[54]

Он быстро прошагал по галерее и рванул дверь. Все гости и служащие салуна тут же повернулись к нему – крепкие славные рожи пионеров.

Четыре девушки-официантки сгрудились вокруг бармена, высокого красавца с седыми кудрями и редкими морщинами, пересекавшими лицо. Это был снова он – тот самый Босс, Godfather из Топанга-каньона. Одной ладонью он сделал Москвичу приглашающий жест, другой показал на своих круглощеких помощниц и пропел своим чрезвычайным баритоном:

I used to be a travelling man,

Yo-yo-yo,

Until i hit Mcdonald’s place,

Yo-yo-yo,

Where little cheek here

Little cheek there…[55]

– Здесь, что ли, продают билеты в музей? – хмуро спросил Москвич. Пистолеты его еще дымились.

Взрыв хохота был ответом. Сопровождаемый смехом, шутливыми возгласами, хлопками по плечам и ягодицам, Москвич пробрался к стойке. Лукаво ухмыляющийся всеми морщинами бармен поставил перед ним здоровенный бокал с какой-то прозрачной чертовской смесью. На дне бокала плавали не совсем обычные ингредиенты: бразильский орех, серебряная монета с профилем Линкольна и мексиканский червячок «гусано-де-оро».

Совсем уже успокоившись, Москвич оглядел дымную комнату. Славные рожи Джонов Уэйнов, Гарри Куперов, Грегори Пеков, Кларков Гэйблов весело подмигивали ему. Расстроенное пианино дребезжало в ритме рэгтайма.

– Это вы, что ли, ребята? – спросил он их.

– Факт. Это мы! – послышался дружный ответ. – Разве не узнаешь?

Он отхлебнул «молочка пустыни». Вкусно, крепко, черт побери, и просто отлично!

– Вы меня поймите правильно, мужики, – заговорил Москвич, стараясь попасть «в тон». – Я человек, конечно, нездешний, приезжий. Ясно? Однако участвую в типичном американском приключении. Не знаю, искал ли кто-нибудь из вас ту, что упала на Вествуд-бульваре около полуночи?

– Всем приходилось, – серьезно кивнул один из Пеков, и все остальные кивнули.

– Тогда ответьте мне по-человечески, – попросил Москвич. – Есть ли тут смысл, а? Вообще-то? Стоит ли мне колбаситься в этом приключении или слинять назад, к кабинетной тишайшей работе?

Славные пионеры ответить на этот вопрос не успели. Как в песне поется, «внезапно с шумом распахнулись двери», и в салун влетел отрицательный герой вестерна, затянутый в черную кожу вертлявый пшют, конечно же, в маске до глаз, конечно же, с черепушкой и двумя берцовыми на шляпе, конечно же, Мемозов. Ни слова не сказав, а только взвизгнув, он открыл частую стрельбу в дальний угол. Смолк, как будто захлебнулся, веселый рэгтайм…

– Скотина какая, – проворчал бармен, – вечно вот так врывается на полуслове, стреляет в пианиста…

Компании, собравшейся в «Шалаше старого Макдональда», конечно же, ничего не стоило изрешетить антиавтора в мгновение ока, однако никто из героев не притронулся к оружию. Все повернулись к Москвичу: все знали, что схватка с назойливым Мемозовым – его право и что ему нужно сейчас всего лишь прищуриться на незваного гостя, только лишь прищуриться, но очень сильно. Москвич прищурился, и удачно! Вновь задребезжал рэгтайм, а Мемозов как влетел в салун, так и вылетел, растворился в подлунном мире.

Все тогда с шумом поднялись – пора в дорогу. Все, а с ними и Москвич, вышли на улицу, отвязали коней, попрыгали в седла. Вскоре кавалькада всадников растянулась в цепочку и поплыла по гребню подлунных гор. Звучали трубы. Марш «Американский патруль».

Впереди Москвича покачивался в седле бывший босс, бывший пилот, бывший бармен.

– Вы спрашиваете, old fellow,[56] есть ли смысл вам и дальше оставаться в вашем приключении? – говорил он. – Раз уж вы его начали, то оставайтесь. Мне кажется, вы здесь не лишний элемент. Лично на мне благотворно сказывается ваше присутствие. У вас есть тяга к положительному, у меня ее раньше не было. Если бы не ваше воображение, я бы, возможно, превратился в настоящего криминала, в богача и циника, играющего человеческими жизнями, – словом, в чудовище. Благодаря вам я сейчас спокойно покачиваюсь в старом кожаном седле, спокойно покуриваю свою трубку, моя нервная система уравновешенна, пищеварение хорошее, пульс шестьдесят ударов в минуту, не испытываю никаких угрызений совести, а, напротив, наслаждаюсь обществом этих замечательных парней и, значит, извлекаю для себя гораздо больше выгод, чем из презренного богатства и погони за властью. В самом деле, джентльмены, не стоит ли нам иногда задуматься над простыми истинами? Не кажется ли вам, что честная, простая, моральная жизнь просто-напросто более выгодна и человеку, и обществу, чем жизнь, полная гадких интриг, насилия и нетерпимости?

И так же легко и свободно, как только что размышлял, конный философ запел своим монументальным баритоном:

I’ve got the world on a string…[57]

Кризис, просперити, ренессанс, тоталитаризм, стандарт, истэблишмент и разные другие шикарные слова

«Приходите играть вместе с нами!»

«Каждый – и зритель, и актер!»

«Ренессанс! Ярмарка удовольствий!»

«В долине Агура, на Олд Парамаунт Рэнч!»

«13-я ежегодная! Дюжина булочника!»[58]

«Слава Ее Величеству Елизавете I!»

«Боже, храни Королеву!»

«Вместе с нами веселый Робин Гуд и девица Мариан!»

«Парады! Развлечения! Ремесла! Кухня! Игры!»

«Бродячие музыканты, менестрели, акробаты, шуты!»

«Каждый мужчина – король Мая! Каждая женщина – королева Мая! В нашем графстве этой весной!»

Такие удивительные объявления мы прочли однажды в удивительной калифорнийской газете «Ram & Goblet»,[59] набранной архаическим шрифтом по средневековому правописанию.

Кому же не хочется стать королем Мая? И вот мы с Дином катим в его рычащей маленькой машине по Вентури-фривэй. Впереди, сзади, по бокам в пять рядов катят попутчики. Нет-нет да мелькнет за стеклом «форда», «тойоты» или «ленд-ровера» пиратская косица, шляпа с перьями, бархатный плащ. В самом деле, не мы одни такие умные!

Через некоторое время убеждаемся: тысячи таких умных прибыли на Renaissance Pleasure Fait[60] в долину Агура, тысячи автомобилей рядами стоят на паркинг-лот меж зеленых холмов.

Мы паркуемся, идем вместе с толпой, переваливаем через невысокий холм и оказываемся в другом мире. Паркинг-лот с его гигантским дисциплинированным автостадом исчезает за холмом. Сбоку от пыльной грунтовой дороги гарцует средневековый герольд в лентах и перьях.

– Сюда, сюда, милорды! Милости просим, прекрасные леди!

Мы видим хвостатые флаги на шестах, шатры, кибитки, помосты, платим по четыре доллара с носа и оказываемся в елизаветинской Англии XVI века, среди шекспировских персонажей.

Собственно говоря, это все тот же южнокалифорнийский «бьютифул пипл», но может возникнуть и странная аберрация зрения, можно ведь предположить и обратное: странные, мол, фантазии приходят в голову базарному лондонскому люду – иные обнажают торсы, иные бесстыдно показывают голые ноги… Отелло в джинсах… Гамлет в шортах, Шейлок в гавайской рубахе… а некоторые Офелии и Дездемоны обнажены самым колдовским образом, эти-то, уж конечно, ведьмы, и им место на костре!..

Мы, профессора Уортс и Аксенов, тоже ведь не хуже других: башмаки связываем шнурками и перекидываем через плечо, рубашки превращаются в пояса, с помощью папье-маше увеличиваем себе носы, у Дина на макушке каперская клеенчатая шляпа (ведь он у нас истинный WASP[61]), я (восточный человек) в чалме. Словом, сливаемся с ренессансной толпой.

Здесь и там на помостах, на вытоптанной земле и на телегах дают представления труппы бродячих актеров, музыкантов, фокусники, жонглеры, канатоходцы. На сцене «Друри-крик» заезжие бродяги из Италии, труппа Комедия-дель-арте. В ста ярдах от них партнер Уилла Шекспира и его тезка Уилл Кемп представляет почтеннейшей публике труппу «Глобуса». Астрологи в острых колпаках, ученые люди сидят под зонтиками. Шумят дубы…

Весьма занятно, между прочим, выглядит в этой толпе господин в костюме и галстуке, регистратор избирателей на будущие выборы в законодательное собрание штата Калифорния, но на него почему-то никто не обращает внимания.

Итак, шумят дубы своей резной листвой, эдакая прелестная кипень под тихоокеанским – пардон, пардон, конечно же, не под тихоокеанским! – под атлантическим бризом, под ветром с древней морской дороги – Ла-Манша.

Под дубом в пестрой игре теней сидит таинственная арфистка, весьма тонкая, в черном со звездами, волосы распущены на всю узкую спину, на узком носике огромные кристаллические очки, преломляющие свет. Мы останавливаемся, внимаем чудесным звукам. Арфистка поет:

– Вы, два джентльмена с картонными носами и с башмаками на плечах, не думайте, что вы не замечены. За вами следят попугай, макака, осел, элефант и арфистка.

Она оставляет свою арфу на произвол судьбы и со смехом бросается к нам. Милейшая Калифорнийка!

Разумеется, с ее появлением началась вторая часть нашей ренессансной фиесты: беспорядочные знакомства, chainsmoking,[62] турецкий кофе, французские сливки, цыганские пляски, американские штучки… Вскоре образовалась у нас компания: астроном из Непала, повар из Норвегии, студент из Мехико-сити, художница с Восточного берега, медсестра из Канады и просто девушка из Польши.

Ярмарочное кружение занесло нас наконец к славянским шатрам. Облепили русский къобак, который предлагал милордам и миледи софт-дринк квас и царские пирóжки.

Неподалеку уж второй час без остановки плясал табор балканских цыган под командой черноокой Магдалены. Черноокая выскочила к нам из круга. Все как полагается: косы, мониста, серьги, босые ноги, вулканический нрав… Ура! Восторг всей компании!

Тут вдруг запели серебряные трубы, забухали барабаны, зычные голоса возопили:

– Make way for Her Majesty.[63]

Появилась процессия. Шотландские волынщики в клетчатых килтах, гиганты, карлики, шуты, палачи в черных мешках с дырками для глаз и с жуткими топорами, вельможи, стража с алебардами и наконец четыре телохранителя пронесли на плечах кресло, в котором восседала сама Глориана – Елизавета I.

Точнейшая, между прочим, копия, чудеснейшая! Напудренные щечки, а поверх пудры пятна румян, длинноватый носик, маловатые глазки, высокий кружевной ворот. Все было чрезвычайно естественно, вплоть до того, что Ее Величество чуть не свалилась с носилок, приветствуя толпу, ибо была слегка, как говорится, вдребодан.

Потом началась третья часть нашей ренессансной фиесты, то есть разъезд. Компания наша самым непринужденным образом все увеличивалась, расставаться, конечно, никто не хотел, и когда автомобили прибыли из долины Агура на тихую Транквилло-драйв, оказалось, что нас человек тридцать пять – сорок.

Гости заполнили дом. Что за дом? Точно никто не знает, сейчас выйдет хозяйка, может быть, объяснит. Кто хозяйка? Неважно. Дом, во всяком случае, был большой, с двумя бассейнами, с тремя автомобилями, с четырьмя телевизорами, с кондиционерами, рефрижераторами и прочей автоматической дребеденью плюс с коврами. Вышла хозяйка, та самая цыганка Магдалена, по-прежнему босая, но уже в джинсах и маечке. Появился и муж в очках. Хозяйка как хозяйка – профессор французской литературы. Муж как муж – атомный физик…

Я рассказал об этом дне довольно подробно, как понимает читатель, не только для того, чтобы его позабавить, но и для того, чтобы шурануть кочергой беллетристики по уголькам проблемы. Проблема наша – да-да – не затухает. Ведь без проблемы же нам же никак нельзя же. Что за очерки без проблемы? Без проблем писать очерки – неприлично. Кроме того, практика показала, что читатель просто устает от беспроблемности.

Какая же проблема? А вот какая: ярмарка эта под ренессансными дубами, праздник без электричества, без звукоусилителей и магнитофонов и даже без охладительных систем, без кока-колы (!) – эта ярмарка показалась мне при всей ее прелести, юморе и куртуазности каким-то подобием бунта.

Конечно, в Америке из поколения в поколение передается ностальгия по матушке Европе, и, где только возможно, американцы строят «маленькие Англии» – и в Диснейленде, и возле трапов «Куин Мэри», – а также маленькие Италии, Германии, России… Но тут было нечто другое.

Renaissanse Pleasure Fair показалась мне каким-то подобием прорыва, стихийного бегства из той обыденщины, которую называют по-разному – то «американский образ жизни», то «жизненный стандарт», а критически мыслящие интеллектуалы произносят в таких случаях очень модное слово «тоталитаризм».

Говоря «тоталитаризм», американские интеллектуалы имеют в виду некое устрашающее будущее технотронное бездуховное общество, подобное, вероятно, тому, что изображено в романе Р. Брэдбери «451° по Фаренгейту». Приметы этого общества видятся им повсюду, порой, как мне показалось, они даже с некоторой долей мазохизма выискивают эти приметы. Впрочем, ведь говорят же порой, что некоторая доля мазохизма присуща всякой развитой интеллигенции.

Иностранцу, однако, иногда кажется странным смешение понятий «стандарт» и «тоталитаризм». Вот примеры.

Диснейленд? Тоталитаризм. Рекламы по телевидению? Тоталитаризм. Скоростные закусочные «Кентакки фрайд чикен» и «Джек ин зе бокс»? Тоталитаризм. И так далее.

Так ведь полезные же, удобные вещи и цыплята эти жареные, всегда горячие, с корочкой, мгновенно к вашим услугам, и объявления, и проч… – скажет иностранец.

А кто вам сказал, что тоталитаризм неудобен? Он очень уютно вас расслабляет, размягчает и даже полезен для метаболизма – быстро возразит американский интеллигент.

Есть, однако, весьма и весьма серьезные «неполезные» вещи, по которым бьет эта социальная критика. Например, смог.

Смог – это тоталитаризм, говорят вам, и вы, привыкший уже к этому словечку, только усмехаетесь. Все, что связано со смогом в Лос-Анджелесе, вам, жителю Садового кольца, кажется преувеличением. Газеты каждый вечер сообщают процент вредных газов, углерода, фтора в воздухе, но вы, урбанист, не чувствуете в воздухе Лос-Анджелеса ничего особенного, вы даже с некоторой странной гордостью заявляете: у нас, ха-ха, ничуть не чище!

Однако дело тут даже не в процентах фтора, а в том, что этих процентов на фривэях Лос-Анджелеса могло совсем не быть. Американцы говорят, что в стране давно уже изобретены паровые и электрические двигатели, не загрязняющие воздух, но автомобильные гиганты в стачке с нефтяными концернами закупают все подобные изобретения и проекты, кладут их в сейфы и держат под секретом. Значит, ради прибылей и весьма сомнительных политико-экономических расчетов пренебрегают здоровьем людей – да, вот это уже настоящий тоталитаризм!

Еще более серьезное, как я понимаю, дело – банки. За два с половиной месяца жизни в США я так и не смог разобраться в системах финансирования и субсидирования, хотя много раз был свидетелем разговоров на эти темы. То ли системы эти слишком сложны, то ли сказывалась моя врожденная финансовая бездарность или то и другое вместе. Однако я усек, что банки являются в этой стране не только финансовыми органами, не только хранилищами денег и уж не сберкассами, во всяком случае.

Банки, как мне кажется, образуют как бы костяк американского общества, но наряду с этим они действуют и деструктивно, разрушая некоторые основы духовной жизни и унижая американское понимание свободы. Они, банки, как рассказали мне, собирают информацию о своих клиентах!

Они собирают информацию не только о доходах или деловых качествах, но также и об образе жизни, а может быть – чем черт не шутит! – и об образе мысли? Таким образом, банки становятся как бы соглядатаями, хмурыми незримыми патронами, на которых средний шаловливый (как все средние) гражданин волей-неволей должен озираться.

Это уже, конечно, очень серьезный тоталитаризм, и с ним американская интеллигенция не хочет мириться.

В менее серьезных, но частых проявлениях тоталитаризма то и дело на глазах американца происходят столкновения различных социально-психологических противоречий.

Вот, например, феномен моды. Мода всегда начинается с попытки вырваться за частокол, за флажки, за зону, но почти мгновенно после прорыва зона расширяется и поглощает смельчака. Я уже касался частично этой проблемы в главе о хиппи.

Однако чего же здесь больше, что превалирует: жадные щупальца стандарта или массовый выход за условные изгороди?

Мне нравится современная мода калифорнийцев, ибо главная ее тенденция – отсутствие строгой моды. Какие бы линии ни диктовали парижские законодатели Диор, Карден и прочие, калифорнийский люд с этими законами мало считается. Пестрота толпы в Эл-Эй просто удивительная.

Я мало там ходил в театры, потому что все вокруг меня было спектаклем, но однажды отправился на оперу «Iesus Christ Superstar» в ультрасовременный «Century-City». Были некоторые колебания по поводу галстука – надеть ли? С одной стороны, галстук – это все-таки некоторый конформизм, но с другой стороны, все-таки театр же. Вспоминался Зощенко. Придя, убедился, что колебания были совершенно напрасными: с одинаковым успехом я мог надеть галстук или не надеть галстука.

Вокруг меня на дне прозрачного космического колодца прогуливалась театральная публика: высокая черная красавица газель в богатых мехах, а с ней белый парень в мешковатых джинсах, денди в бархатном смокинге и девушка в маечке спортклуба, пиджачные пары, и дерюжные хламиды, и просто рубахи с расстегнутыми воротничками, мини-юбки и длинные платья, напоминающие слегка ночные сорочки, а одна дама, вполне еще молодая, но не вполне уже стройная, была просто в пляжном костюме бикини с наброшенной на плечи черно-бурой лисой.

Однажды я все-таки нацепил почему-то галстук и пришел в нем на лекцию. Что-нибудь случилось, заволновались студенты, что-нибудь сегодня особенное? Нет-нет, господа, не волнуйтесь, просто такое настроение, просто сегодня с утра я показался себе человеком в галстуке. Так я объяснил им свой вид и был прекрасно понят.

Калифорнийцы заменили понятие моды понятием beautiful people.[64] Разумеется, в понятие это входит не только манера одеваться, но и манера разговора, отношений, весь такой слегка подкрученный, такой чуть-чуть игровой трен жизни. Меня вначале эта манера слегка озадачивала, я не мог понять, что многие люди в этом странном городе чувствуют себя слегка вроде бы актерами, вроде бы участниками какого-то огромного непрерывного хеппенинга.

Вот однажды заходим мы с Милейшей Калифорнийкой в маленький магазинчик на Сансет-стрит. Мы едем в гости, и нужно купить хозяйке бутылочку ее любимого ликера «мараска».

В магазине пусто. Играет какая-то внутристенная музыка. Красавец продавец с соломенными выгоревшими волосами приветливо улыбается:

– Хай, фолкс!

– У вас есть сейчас «мараска»? – спрашивает М. К.

– Мараска? – Красавец вдруг мрачнеет, как бы что-то припоминает, драматически покашливает. – Боюсь вас огорчить, леди, но Мараска уже неделю не заходила.

– ?

– Да-да, просто не знаю, что с ней стряслось. Мы все весьма озабочены. А вы давно ее не видели?

– У вас есть, однако, «мараска»? – терпеливо спрашивает М. К.

– О, леди! Вы спрашиваете ликер? – Радостное изумление, восторг. – Этот всегда в наличии.

На прилавке появляется маленькая черная бутылочка. Цена ерундовая – доллар с полтиной.

– Все? – спрашивает М. К., глядя прямо в глаза красавцу.

– Да, это все, – вздыхает продавец.

– А завернуть покупку?

– О, леди! Быть может, вы сами завернете?

Продавец патрицианским жестом выбрасывает на прилавок кусок прозрачного изумрудного целлофана.

– Вы полагаете, что я сама должна завернуть?

– Леди, это было бы чудесно!

Совершенно доверительно – свои же люди – продавец подмигивает мне: вот, мол, сейчас будет хохма!

Милейшая Калифорнийка, слегка – слегка! – сердясь, неумело заворачивает покупку. Получается довольно уродливый пакет. Продавец с маской сострадания на лице останавливает ее:

– О, нет-нет, мадам (теперь уже почему-то по-французски), мы не можем этого так оставить. Это было бы вызовом здравому смыслу. Позвольте уж мне вмешаться.

На сцене появляется теперь огромнейший, в пять раз больше первого, кусок целлофана изумительной красоты. Продавец превращается в художника, он демонстрирует нам вдохновенный творческий акт превращения прозрачной пленки в огромный замысловатый букет, подобие зеленого взрыва. Он что-то бормочет, смотрит издали на свое творение, возвращается, добавляет еще ленточку, еще цветочек. Наконец, скромно потупив глаза и как бы волнуясь:

– Пожалуйста, леди. Готово.

Мы выходим.

– Сан ов э бич! – смеется М. К.

– Пьяный, что ли? – предполагаю я.

– Да нет, просто играет. Здесь много таких, с приветом…

«Бьютифул пипл» не имеет возрастных границ. Вы можете увидеть шестидесятилетних джентльменов в джинсах «кусками», в вышитых рубашках, с бусами на груди. Они садятся за рули спортивных каров и гонят куда-то, и по лицам их видно, что они явно еще чего-то ждут от жизни.

Кстати говоря, вот именно это ожидание «чего-то еще», это выражение типично для калифорнийцев. Чего-то еще, чего-то еще… Это, однако, не жадность, а готовность к чудесным поворотам судьбы.

Есть в США тип мужского населения, который называют tough guys. «Таф гай», «жесткий парень» – это мужчина средних лет с крепко очерченным лицом, неизменный герой коммерческих реклам.

Разумеется, как тип, принадлежащий к стандарту или даже, если хотите, к тоталитаризму, «таф гай» весьма уязвим для критики, но я сейчас хочу показать и некоторые положительные стороны этого образа. Кажется, не раз уж, говоря об Америке, я подчеркивал, что многие явления в современном мире имеют и положительные, и отрицательные свойства. Сейчас о положительных, а может быть, даже и несколько поучительных контурах одного из американских мифов, именуемого «таф гай».

Это мужчина среднего возраста, но молодой. Молодой, но не молодящийся – в этом суть. «Жесткий» не скрывает своих морщин или седин, он гордится ими. Он отлично тренирован, умеет постоять за себя, чрезвычайно сдержан, приветлив, полон достоинства, готов к приключениям и ударам судьбы, у него вроде бы есть и свой кодекс чести. Он курит или не курит (а если курит, то предпочитает тонкие голландские сигары), носит джинсовые рубашки или пиджаки (а если пиджаки, то любит английские), пьет или не пьет (а если пьет, то виски «чивас ригал») и так далее. Многое в этом образе, конечно, вызывает иронию, но он и не прячется от иронии. Он и сам любит иронию. Самоирония – непременное качество «жестких».

У нас в России есть образ молодого человека, к нему обращена эстетика и общественное воображение. Недаром на улице осталось фактически только лишь одно обращение: «молодой человек». Это вроде бы очень вежливо, а как глупо! Многие в свое время смеялись над Солоухиным, а мне вот очень нравится обращение «сударь». Во всяком случае, «сударь» лучше, чем дурацкий «молодой человек». Тем временем мужчина средних лет может хоть развалиться на куски – никому особенно не интересен, а если он, что называется, «следит за собой», то о нем говорят с некоторым пренебрежением – «молодящийся». Между тем, на мой субъективный взгляд, эстетика среднего (да и пожилого) возраста – это своеобразная формула мужества.

Все это было сказано к слову, а вот возвращаясь к повествованию, я хочу сейчас коснуться одного характерного свойства южнокалифорнийцев – приветливости, добродушия, легкости. Сами о себе они говорят: We are easy-going people, мы народ покладистый.

Как-то мы, компания славистов, в перерыве между лекциями жарились на пляже Санта-Моники. На длинных медленных волнах катили к берегу серферы. Над нами в небе летали пластмассовые диски – игра «фризби». Выше трепетали крыльями, словно настоящие птицы, ярко раскрашенные кайтс,[65] новое увлечение калифорнийцев. Еще выше тихоходный биплан таскал взад-вперед над пляжами ленту букв Rolling Stones. И совсем уже высоко в четком строю пятерка реактивных истребителей, по компьютерной системе регулируя выхлопы, выписывала могучие афоризмы нашей цивилизации:

«Молоко нужно каждому!»

и

«Кока-кола – это настоящая вещь!»

Словом, идиллический обычный денек.

Тем временем к нам приближался немыслимый человек, гора мускулов, культурист. Все мускулы у него были выделены и чрезвычайно вздуты: и грудные, и брюшные, и бицепсы, и трицепсы, и обе четырехглавые – словом, все. Он шел невероятно важной индюшиной походкой, как бы фиксируя каждый свой шаг, как бы приглашая весь пляж им полюбоваться.

– Какой самовлюбленный дурак, – заговорили мы о нем. – Эдакий индюк! Сколько извилин надо иметь, чтобы превратить себя в такое животное?

Вода, как известно, очень хорошо резонирует звук, но мы говорили по-русски и не понижали голосов.

Тем не менее парень, видимо, понял, что говорят о нем, приостановился, поднял руку, полностью уже превратившись в скульптуру, улыбнулся и сказал:

– Hi, everybody![66]

Улыбка была простодушна, мила и сердечна. Молодое лицо с выцветшими волосами и усами на вершине столь могучего тела, казалось, выглядывало из башни. Мы были пристыжены – вовсе он оказался не индюком, этот парень.

– Вам лайфгард[67] не нужен? – спросил он.

– Спасибо, сэр. Пока что не нужен, – ответили мы. – Извините.

– Все в порядке, – еще шире улыбнулся он. – А вот вы, сэр, – он кивнул мне персонально, – у вас такой потрясающий акцент. Откуда?

– Из Советского Союза.

– Май гуднесс! – Улыбка залила уже все его лицо. – Линк ап! Стыковка! Это просто великолепно! Между прочим, там у вас лайфгард не нужен?

– Не знаю, – сказал я. – Может быть, где-нибудь нужен. Не исключено.

– Значит, в случае чего звоните. – Он присел на корточки, казалось, кожа у него сейчас лопнет, и написал на песке пальцем номер телефона. – Спросите Эрни. Вообще, это касается всех, конечно. Если кому-нибудь что-нибудь надо, пожалуйста, спрашивайте Эрни Терковски.

В хорошую погоду благодушие с пляжей переливается в глубь Калифорнии. На улицах прохожие спрашивают друг друга:

– Как дела? Все в порядке?

Человек без улыбки на устах вызывает озабоченное:

– Что-нибудь случилось?

Разъезжаясь с паркинг-лот, кивают друг другу, сердечно напутствуют:

– Drive carefully!

– You too![68]

Читатель, конечно, понимает вздорную занудность софизмов на хрестоматийном примере с критянами. Понимает это и автор и потому, как, должно быть, уже замечено, бежит всяких обобщений.

Конечно, нельзя сказать, что все калифорнийцы всегда простодушны, милы и сердечны. Кто же тогда там ворует, грабит, безобразничает? А ведь бывает и такое. Также нельзя ведь сказать и о ньюйоркцах, что все они хмурые, раздраженные, нервные, запуганные, только лишь на основании впечатлений от нью-йоркского сабвея в часы пик. И тем не менее при слове «Калифорния» на лице у любого американца появляется улыбка или тень улыбки, как у наших людей появляется улыбка при слове «Крым».

Золотая Калифорния, этот образ живет в американском стандарте до сих пор как образ земли обетованной, как основное, то есть западное, направление. Критик-интеллектуал, конечно же, скажет: никакой золотой Калифорнии нет, все это вздор, рекламный миф, входящий в систему «тоталитаризма»!

Презрение к рекламе – это неотъемлемое качество американского интеллигента. Думаю, что тут и снобизма-то нет никакого. Действительно может все осточертеть, если с утра до ночи слышишь most, most, most – самый, самый, самый. Загоняешь машину в мойку – читаешь огромное: «MOST SOFT WATER OVER THE WORLD».[69] Покупаешь в драг-сторе паршивенький гребешок, a к нему присовокупляется целая статья «Почему гребешки ЭЙС являются самыми лучшими в мире». Приезжий человек, иностранец, конечно, не испытывает такого раздражения. Мне вначале просто нравилось гулять по улицам и разглядывать рекламы. Вот, к примеру, обычная короткая прогулка по Уилширу.

Из багряного закатного океана поднимается гигантская бутылка виски «Катти Сарк».[70]

«Теперь уже не строят таких кораблей. Хорошо, что хотя бы выпускают такой виски!»

Сквозь огненное кольцо летит автомобиль с четырьмя слепящими фарами.

«Пежо» прошел сквозь ад, прежде чем добрался до Америки!»

Иегуди Менухин склонил скульптурный лоб над скрипкой – весь мрачное вдохновение.

«С часами «Роллекс» и моей партитурой я могу быть где угодно и на Луне. «Роллекс» – мой метроном!»

Упомянутый уже «таф гай» сидит на палубе яхты с журналом в руках среди пенного моря.

«Быть может, он родился в Швеции, любит китайскую кухню, ездит в германских машинах, покупает японские транзисторы, но он всегда читает «Плейбой» по-английски».

Задумчивый принц Гамлет на цветущем лугу, по которому гуляют молочно-белые отменные девицы.

«Я думаю, что мир уже созрел для датского шерри-бренди «кияффа».

Прошло еще время, и я привык к рекламам, почти уже перестал обращать на них внимание. Следующей фазой моего привыкания к Америке, должно быть, стало бы раздражение против рекламы, но я вовремя уехал.

Противоречия, противоречия, противоречия – на них наталкивается путешественник по современному миру едва ли не каждый день, не каждый час. Что такое рекламы? Кроме шуток, ведь полезная же вещь: своего рода бакены, по которым может плыть потребитель в хаосе чудовищного коммерческого мультиобразия. С другой стороны, с точки зрения, скажем, социальной психологии, критически мыслящая личность может увидеть в рекламах и совсем другое, осветить эту сторону жизни под иным углом, мощным и жестоким прожектором свободолюбия.

А что, если эти бесчисленные рекламы, эти изнуряющие most, most, most вовсе не бакены, не гиды, не помощники? А что, если они даже и не оружие в конкурентной борьбе? Что, если у них есть иная сверхцель или подзадача – быть чем-то вроде изгороди, вроде красных флажков оцепления? Что, если ненавистный истэблишмент вбивает каждому гражданину сызмальства при помощи этих вот реклам одну подспудную тоталитарную психологию: вот твой мир, вот его границы, и знай – никогда за эти границы ты не проникнешь!

Рекламами, между прочим, занимаются люди совсем не глупые, и применяются в этом деле достижения современных наук. Кажется, в начале шестидесятых годов общество разоблачило злокозненные действия рекламных агентов, связанные с применением мгновенных, невидимых стоп-кадров.

Скажем, ты смотришь фильм «Любовная история» и, конечно, даже не подозреваешь, что фильм нафарширован мгновенными стоп-кадрами рекламы пива. И ты, подневольная скотинка, инкубаторный цыпленок цивилизации, не понимаешь, почему тебе после кино так невыносимо хочется пива, и не пива вообще, а конечно же «левинбрау», которое есть most, most, most.

Общество тогда вовремя увидело страшную опасность. Ведь так можно черт знает что внушить цыплятам! Были приняты строгие правительственные меры, стоп-кадры подверглись запрету, но кто знает, – какими средствами сейчас давят тебе на кору и подкорку?

Незадолго до возвращения на родину я познакомился с чудесным пареньком по имени Фредди. Он прошел, наверное, все университеты американской молодежи: был и студентом, бездумно гонял кожаную тыкву в футболе, и солдатом во Вьетнаме, вернулся оттуда на ржавом самолете, показывая растопыренными пальцами рогульку,[71] был и хиппи, был и бродячим звездочетом и так далее – сейчас он журналист по социальным проблемам.

К моменту нашего знакомства Фредди как раз был занят подготовкой небольшой бомбочки против «тоталитаризма» – он писал статью, в которой собирался разоблачить рекламные агентства и доказать, что они используют в своих плакатах замаскированные эротические символы и приманки. Он показывал мне примеры, и они были чертовски убедительны. Успеха, Фредди!

Да, мало осталось в мире простых вещей, таких, как «невод», «старуха», «пряжа».

Невод – это уже угроза для иссякающих рыбных богатств, к тому же сделан он из нейлона, а значит, продукт химической промышленности, которая загрязняет и воду, и воздух, и, следовательно, он, невод, объект критики в антитоталитарной борьбе за environment protection.[72]

Старуха – это, конечно, не просто старая женщина, но объект борьбы за улучшение welfare,[73] повод для размышлений об отчуждении личности в современном супериндустриальном монополистическом обществе, имеющем тенденцию к сползанию в «тоталитаризм».

Пряжа… ну, пряжа – это клубок, вечная пряжа на берегу пустынных пространств, бесконечный таинственный клубок нашей странной, все более и более запутывающейся жизни, и сейчас, в заключение этой главы, где шла речь о некоторых мрачных предметах, мне хочется вытащить из клубка этой пряжи яркую нитку, дабы сказать, что жизнь все равно прекрасна.

…Наконец-то началась настоящая калифорнийская золотая погода – девяносто пять градусов по Фаренгейту, сильный бриз и сияния. Я в университетской майке, в шортах и беговых туфлях разгуливаю по Эл-Эй запросто, как большинство туземцев, и, что любопытно, не подражания ради я так одет, а так вот естественно, вполне машинально присоединился к beautiful people’y.

В маленьком рычащем автомобиле Дина еду за продуктами в супермаркет «Хьюз» на Сансет-бульвар. Еду и думаю о том, как прекрасен день и как хороша рыжая голова в параллельно идущей машине, и о том, как я тут уже основательно освоился, а это приятно, и о том, что скоро уже домой, а это приятно вдвойне.

И вдруг пронзает меня горькая мысль: не видел ни одной голливудской звезды! Как же это так? Ведь и Беверли-Хиллз, где они живут, в двух шагах от нашего кампуса, и до бульвара Голливуд двадцать минут езды, а я не видел ни одной звезды (признаюсь, и звездочки ни одной), если не считать отпечатков рук и ног перед «Chinese Theatre».[74] Печальная история, теперь не отчитаешься в Москве.

Может быть, нафантазировать? Проще говоря, наврать? Эта спасительная для писателя мысль несколько ободряет. С ней я подъезжаю к «Хьюзу», паркую «порше», беру проволочную тележку для покупок и вкатываюсь под своды сверхбазара, где, конечно, звучит назойливо-неназойливая ободряющая музыка.

Вижу, по проходу навстречу мне идет, толкая тележку, Марлон Брандо. Ничего тут особенного нет: у него где-то дом неподалеку, а продукты ведь и звездам нужны. Брандо как Брандо – сорокасемилетний красавец в японском кимоно, волосы завязаны на затылке в стиле пони-тейл. «Каждый день встречался с Брандо, – молнией проносится у меня в голове. – Каждый день, каждый день! Много болтали…»

Удача за удачей – там же в супере открываю любимую газету «Midnight»,[75] а в ней статья об очередном приключении Брандо. «Вот как-то встретились мы с Марлоном, а он мне говорит: «Можешь себе представить, Вася, в какую я попал историю! Снимался я на натуре возле Сан-Диего, а вечером у меня павильон в Эл-Эй. Собачья жизнь, конечно, но что делать, старик? Налоги душат! Короче, не снимая грима, а грим, конечно, преступника, пропади все пропадом, влезаю в самолет. «Ну, – говорю стюардессе, – летим на Кубу, дочка?» Вижу, юмора не понимает чувиха, бледнеет, куда-то в темпе линяет. Через пять минут бежит к моему креслу весь экипаж и наряд полиции, ясное дело, с их дурацкими пушечками в руках. Бедные замороченные роботы истэблишмента… И эти люди отказывают коренному населению нашего континента в его законных правах! «Вот он! – кричит экипаж. – Пытался угнать самолет на Кубу!» Пришлось мне снять грим. Ну, конечно, тут все разахались. Ах, мистер Брандо, бег, дескать, юр пардон! Ах, мы так счастливы, что вы летите с нами! Нет уж, говорю я этим ребятам, с таким трусливым экипажем я не полечу. Поищу другой самолет. Как считаешь, старик, правильно я поступил?»

Итак, я встречался с кинозвездами. Почти каждый день болтали с Марлоном Брандо. Сколько историй рассказал он мне – можно книгу написать. Вот, например, однажды…

Я выталкиваю свою колясочку из супермаркета на паркинг-лот. Вижу, стоит Марлон Брандо возле своего открытого «ягуара» и читает «Midnight». Читает, улыбается, кимоно и конский хвост треплет сильный океанский бриз. Дочитав до конца собственное приключение, лауреат многочисленных Оскаров пожимает плечами и бросает газетку по ветру.

Как перелетная лживая золотая птичка, газета набирает высоту и скрывается за верхушками пальм, тонет в сиянии. Пускаю и я свою, вторую, вслед за первой и, когда она скрывается, окончательно утверждаюсь в том, что я ежедневно встречался с Брандо возле супермаркета «Хьюз» на Сансет-бульваре. Он уезжал обычно вверх по Сансету, к Беверли-Хиллз, а я спускался вниз, к Тихоокеанским Палисадам…

Typical American Adventure