Гибель Помпеи (сборник) — страница 62 из 64

Из глубин истории

«…просит – чтоб обязательно была звезда… хоть одна…»

Владимир Маяковский

Корни этой истории сравнительно неглубоки, если держать в уме обозримое нами время. Если же предположить еще существование необозримого, то уедем так далеко, что и себя не сыщем. Возьмем все-таки какую-нибудь более-менее видимую точку отсчета и назовем ее условно началом.

Начало напоминало настоящий научно-фантастический роман. Сквозь галактические дебри нашего мира стремительно неслось нечто. Нечто весьма существенное – гость из просторного космоса, флагманский корабль целой эскадры. Цель у эскадры была одна, да-да, одна-единственная – к чему излишняя скромность? – цель эта была – мы, наша милая крошка, периферийный шарик.

…Флагман приближался к нашему отростку Галактики на заре XX века по христианскому летосчислению. На борту уже заседал Совет Высших Плузмодов для решения вопроса о методе контакта: насильственное поглощение, фагоцитоз и ферментозная переработка – или лирический контакт, совместное цветение, нежные тычки тычинок, пестование пестиков, элегическое мерцание эпителия?

Два опытнейших разведчика-блинтона сообщали Совету результаты непосредственного наблюдения: Жундилага (то есть Земля) была близка, какой-нибудь фубр-полтора иллигастров, не более…

И вдруг Плузмоды пришли в замешательство: данные блинтонов стали противоречить друг другу.

Первый блинтон. Какое грустное очарование! В неярком розоватом освещении среди прочных и высоких растений молодая особь по названию «девушка» сравнивает себя с птицей, так называемой чайкой, что свидетельствует прежде всего об отсутствии высокомерия у головного отряда Жундилаги.

Второй блинтон. Хмурое тоскливое свинство! Группа приматов в серых одеждах полосками металла причиняет боль другой группе приматов в черных одеждах, которая бежит, причиняя боль первой группе кусками минералов. Аргументация атавистическим чувством боли говорит о низком и опасном уровне развития Жундилаги.

Первый блинтон. Я испытываю высокое волнение. В неярком сиреневом освещении среди камней и бедных растений молодое существо по имени «принц» говорит существу противоположного пола, что он любил ее, как сорок тысяч братьев. Мера любви чрезвычайно высока даже для нас, уважаемые Плузмоды!

Второй блинтон. Тошнотворная глупость! Присутствую на Совете жундилагских плузмодов. Они украшены варварскими блестящими дощечками и шнурками. Одного из них называют «величеством». Зло и надменно кричат о разделе какого-то предмета под названием «Африка». Собираются убивать. Главная эмоция – примитивный страх.

Первый блинтон. Я чрезвычайно взволнован, мне нравится Жундилага! В прозрачнейшей ночи там освещены лишь белые стены, там происходит милое лукавство, там все так простодушны и хитры. Вот человек громогласно заявляет, что он и здесь, и там, что без него никому не обойтись, вот женское существо появляется с пальцем у рта… Побольше хитростей и непременно… О, как оно прекрасно! Они хитры без зла, а в этом есть мудрость.

Второй блинтон. На Жундилаге царит бессмысленная жадность и абсурд! Несколько существ бросают на стол желтые кружочки, пьют прозрачную жидкость, потом хватают кружочки назад, машут конечностями, вытаскивают убивальные аппараты. Там очень душно, спертый воздух и много отторгнутой пищи. Проклятая Жундилага! Во мне трясутся кристаллы от ненависти и тоски.

Первый блинтон. Их вайс нихт вас золл ес бедойтен…[88] Второй блинтон. Дави черномазого ублюдка!


А скорость становилась все выше, и притяжение маленькой биосферы, ее психоволны оказались в сотни раз больше расчетных. Совет Плузмодов, сбитый с толку противоречивыми показаниями блинтонов, ошибся на миллионную долю брео-гастра, и флагман, подобно бессмысленному раскаленному камню, прошил многослойную атмосферу планеты и в сентябре 1909 года рухнул в необозримую тайгу, да так рухнул, что вся Сибирь покачнулась.[89]

Весь ли экипаж погиб, или кто-нибудь там уцелел, неведомо никому, даже автору сочинения. Возможно, на втором корабле эскадры сработали контрольные устройства, но, может быть, и не успели. Возможно, там все знают о подробностях катастрофы, а возможно, лишь оплакивают радиальные, искрящиеся кристаллами высшей логики структуры двухсот блинтонов и циркулярные пульсации целого десятка цветущих высшим логосом плузмодов. О втором корабле эскадры узнают лишь наши отдаленные потомки, которые, уверен, не будут сбивать с толку штурманов-блинтонов. Выйдут с цветами и цитрами на встречу с родственными структурами все наши Чайки, Гамлеты, Фигаро и Лорелеи, а остатки нехорошего будут только костями стучать в школьных музеях.

Так или иначе, но, когда рассеялся дым над дремотным девятым годом, Сибирь, чуть загнув назад Чукотку, увидела у себя в правом боку солидную дырку, вернее, кратер. Здоровый организм, естественно, сразу начал лечиться, затягивать ямищу живительной ряской, посыпать хвоей, спорами растений, пометами бесстрашных своих животных, пропускать корни, уплотнять почву грибными мицелиями. Короче говоря, вскоре никаких следов космической катастрофы на поверхности планеты практически не осталось. Ну, есть малая вмятина в тайге, но мало ли чего: может быть, Ермак с Кучумом тут бились или просто так – вмятилось и заболотилось.

Воет зверь, тонет человек, скрипит кривая сосна – все просто в тайге, никаких загадок. Гуляешь – гуляй. Зазевался – получай лапой по загривку. Летом приближается небо, вопросительно мерцает сквозь комариный зуд. Зимой небо уходит и виднеется, как сквозь прорубь, и никаких уже вопросов: жизнь есть форма существования белковых тел, а желтое тело идет на вес и обменивается на порох и спирт.

Во многих сотнях километров от нашего таинственного (а не «тианственного» ли?) места лежал так называемый тунгусский метеорит – простая печная заслонка с флагмана Жирофельян, и туда паломничала научная братия всего мира. Копали, бурили, вгрызались, пытаясь найти хоть какую-нибудь маленькую железочку, – все тщетно… Зарвавшиеся дилетанты строили гипотезы: а уж не космический ли корабль взорвался над хмурым тунгусским потоком? Их высмеивали – обыкновенная, мол, болвашка брякнулась, но и она очень важна для познания, может быть, даже важнее вашего звездного, хе-хе, варяга. Потом и вокруг печной заслонки отшумели страсти, круги расплылись, и установился научный штиль, воцарилось занудство, именуемое иногда равновесием.

Только так ли это? Так ли бесследно и безрезультатно нырнул в иное измерение гениальный аппарат? Неужели вся немыслимая энергия испарилась в сибирском небе, словно болотный газ?

Сейчас, занимаясь историей нашей дорогой, уважаемой и любимой, золотой нашей Железки, мы находим в летописях края некоторые странные рассказы старожилов.

Клякша

Будто бы жил когда-то в северо-западном болоте некий медведь-мухолов по имени Клякша. Зверь имел огромный рост, каленый коготь, моторный рык, но, что характерно, никого не задевал, окромя, конечно, вкусных болотных мух да ягод.

Будто бы однажды соседский охотник Никаноров встретил медведя Клякшу в густом малиннике и чуть не помер со страху. Якобы сидел Клякша толстым задом на мягкой кочке и смотрел на Никанорова через многоцветное стекло, которое держал перед собой в передней лапе. И, что характерно, увидел Никаноров за стеклом переливчатый огромный глаз, явно не медвежий, да и не человечий. Никаноров шарахнул по красавцу глазу зарядом дроби и отвалил копыта. И вот что характерно, товарищи, опомнился мастер пушной охоты уже в избе, на своей лежанке, и ему никто не поверил, потому что будто бы выпивши. К сожалению, пьющему человеку у нас не всегда доверяют, вот что характерно.

Пихты

В другой год, рассказывают, шла через болота партия людей. Очень мучились прохожие от вонючей влаги и постоянно содрогались от безвредных, но отвратительных болотных гадов.

– Ах, братья-попутчики, милостивые государи, – якобы сказал однажды под вечер вожак, – посмотрите, какие над нами чарующие перламутровые небеса, а мы утопаем в болоте. Ах, если бы найти нам сейчас хоть клочок сухой землицы, как бы мы все отдохнули телесно, а Гриша, наш товарищ, укрепил бы наш дух великолепной музыкой.

Может, врут, а может, и нет, но один из этих людей, Григорий Михайлович, нес на себе старинную деревянную гармонь. Заплакал тогда Григорий Михайлович и говорит:

– А я вам и так сыграю, болезные друзья.

– Не играй, – говорят ему друзья-попутчики. – Утопнешь, Гриша.

– Пущай утопну, – говорит, обливаясь слезами, Гриша, – зато с музыкой.

Снял якобы Григорий Михайлович с плеча деревянную гармонь и заиграл на ней очаровательную музыку, а сам утопать стал и довольно стремительно.

Тогда и полезли из болота верхушками сухие и шуршащие, как будто бы шелковые, пихты, а вскоре и весь остров вылез с мягкой травой, с теплыми пещерами и винными светящимися ягодами.

Всю ночь якобы играл Григорий Михайлович старинную музыку из головы и по бумаге. Всю ночь блаженно отдыхала экспедиция, а после якобы дальше ушла. Ушла не ушла, а остров с пихтами там остался, и это факт, вот что характерно.

Горюны

И вот что безусловно характерно, появилась на горизонте девушка Любаша. Она, сия Любаша, проживала в соседнем селе Чердаки, и ее в дурной манере обидел инспектор по госстраху Заяцев, а ей, конечно, был мил летчик Бродский Саша. Отсюда возникла большая трагедия, и тихой красавице нашей опостылела жизнь. Эх, много в мире еще не изученного! Лишний раз убеждаешься, когда узнаешь, что пропадают в общем-то привлекательные девчата.

Так Любаша удалилась в гиблые края, на восток, через клюквенные поля, в таежную плесень. Ушла на рассвете, а очнулась на закате, лежа в красивой, но безнадежной позе среди дикой, страшной природы: ужасные корни с кусками глины раскачивались перед ней, вывороченные валуны громоздились нелепицей вокруг, гибло отсвечивали на тусклом закате огромные белые кости – позвонки, ребра и прочее. Доисторическая нижняя челюсть, например, возвышалась, как арка. Не может такого быть, чтобы и кости эти когда-то питались млеком, подумала девушка, содрогаясь. Пейзаж был почти что адский, эдакий предадник, раздевалочка. Горько пожалела тогда Любаша свою молодую суть. Экую мелкую тварь Заяцева вознесла до уровня мировой трагедии. Прощай теперь, Бродский Александр, ты даже не узнаешь о моем чувстве в своем пятом океане. Ах, есть ли на свете горше картина, чем рыдающая перед гибелью красавица?

И вот что характерно, в последний, можно сказать, момент появились вокруг Любаши цветы-горюны. Никто девушке этого названия не сказал, и раньше она его никогда не слышала, а только сразу поняла, что вокруг плавают и порхают волшебные горюны. Те, что горе снимают.

Цветы эти имели от земли некоторую независимость, ибо в любой момент от нее отрывались, чтобы закрутить вокруг печалицы хоровод. Они плавали в воздухе, как тропические рыбы, и сияли глубинными незнакомыми красками. Они трепыхались и наполняли округу тайной, веселой и вечно молодой жизнью. И вот они быстро внушили Любаше прежнюю нежную радость, и она поверила, что суженый ее ждет и простит ей потерянное колечко в счет будущих изумрудов.

Что тут правда, где брехня – разобраться трудно, но вот что характерно: Любаша Бродскому семь деток родила и получила материнский знак отличия.


Странные эти рассказы могут натолкнуть и на странную мысль: не испарилась окончательно энергия космического корабля, а где-то бродит в окружности и даже реагирует на события в мире людей.

Конечно, вздор, конечно, нонсенс, конечно, абсурдистика, но пусть присутствует здесь эта мечта хотя бы как вздор, как нонсенс, как нелепая фантазия. Автор, если угодно, и на себя грех возьмет.

Автор, как темный человек, верит во все туманное: и в летающие тарелочки, и в морское человечество – дельфинов, и в Атлантиду, и в месопотамские столбы, и в перуанские окружности, а уж тем более как ему не верить в свои собственные «пихты», «горюны», «Клякшу»?

Верит он и в то, что не совсем случайно встретились в разгар пятидесятых годов трое наших героев – Пашка Слон, Кимка Морзицер и Великий-Салазкин.


Внешне как раз все произошло совершенно случайно, тем более что в те времена не существовало даже обычая трогательных и мимолетных тройственных мужских союзов. Просто один за другим в потоке шумных едоков вошли указанные лица в главный пищевой зал фабрики-кухни на Выборгской стороне города Ленинграда. Просто им есть захотелось.

Один из наших героев, Вадим Китоусов, уже рассуждал однажды над природой случайного. К этим размышлениям можно еще добавить, что случайности и совпадения бесконечно играют между собой в сложнейшую и порой утомительную для человечества игру. Некоторые считают, что совпадения и случайности – явления одного порядка. Большая ошибка! Совпадение по сути своей противоположно случайности, ибо с чем-то совпасть – значит уже вступить в какой-то ряд, в череду событий.

Человек всегда стремился расчленить явление, и люди деятельного типа, приемистые и устойчивые на виражах, с ходу все объясняют «случайностями» и, не задумываясь особенно, чешут дальше; люди же иного, лирического и раздумчивого типа долго буксуют, выискивая и мусоля действительные и мнимые «совпадения», ища за ними скрытый символ.

Не будем же уподобляться ни тем, ни другим, а попытаемся объяснить эту встречу диалектически. Итак, случайно совпало, что Слон, Морзицер и Великий-Салазкин оказались майским вечером 195… года на Выборгской стороне, случайно совпало, что всем троим в один момент захотелось поесть, случайно совпало, что перед каждым из троих почти одновременно выросло светлое жизнерадостное здание фабрики-кухни, этот цветущий и по сю пору розан конструктивизма… Столь слаженная игра противоположностей поневоле наводит на некоторые подозрения. Увы, дальше гармоническое развитие событий прерывается: ведь не захотелось же всем троим казацких битков с гречневой кашей. Нет-нет, изощренный вкус Кимчика Морзицера нацелился на полную порцию рыбной солянки, на бризоль с яйцом, на мусс с тертым орехом и на желе из черешневого компота. Павел же Слон высокомерно желал бульона с гренками, антрекота, ну а Великий-Салазкин алкал квашеной капусты, щец да флотских макарон. Видите, какие разные натуры!

Не произошло и взаимного тяготения, никакой симпатии с первого взгляда.

«Ишь, гага», – подумал Великий-Салазкин на Павлушу.

«Лапоть», – подумал Павлуша на Великого-Салазкина.

«Плесень», – подумал Кимчик о Павлуше.

«Плебей», – подумал Павлуша о Кимчике.

«Скобарь», – подумал Кимчик о Великом-Салазкине.

«Губошлеп», – подумал Великий-Салазкин про Кимчика.

Шесть вариантов мимолетной неприязни увели наших героев в разные углы пищевого цеха. Казалось бы, все, встреча не состоялась, но тут вновь начинается загадочное: тайные магниты – уж не энергия ли плузмодов, витающая по соседству в N-ском измерении? – начинают подтягивать героев друг к дружке.

– Этот столик не обслуживается, товарищ!

– Товарищ, товарищ, чего уселись? Этот столик дежурный!

– Будете ждать, товарищ, заказы на столике только что приняты. Уселся!

– Столик грязный, товарищ. Пересядьте и не кричите! Не дома!

– Глаза у вас есть, товарищ? Столик заказан.

В результате с извинениями и экивоками – культурные же люди – все трое оказались за одним столиком возле архитектурной ноги из подмоченного бетона и погрузились в неприятное, отчужденное ожидание.

Вот тут опять кто-то начал колдовать, и настроение стало улучшаться с каждым блюдом. Начало положил, конечно, Великий-Салазкин, пустив по кругу презренную капусту, которая, конечно, опередила своих именитых товарищей. Капуста пришлась как нельзя кстати. Измученные желудочной секрецией пациенты фабрики схрумкали ее за милую душу. Теплота и душевное доверие вдруг воцарились за столом. Морзицер предложил Великому-Салазкину яйцо с бризоля, тот подсыпал Слону макарон, последний (уже незаметно) подложил Морзицеру к бризолю лучшую представительскую часть своего антрекота. Кольцо замкнулось, и все трое посмотрели друг на друга и на самое себя другими глазами.

– Вы не лапоть, – сказал Павлуша Великому-Салазкину. – А вы не плебей, – сказал он Кимчику.

– А вы не гага, – сказал Павлуше В-С. – И вы не губошлеп, – поклонился он Кимчику.

– Друзья мои, вы не плесень! – вскричал восторженный Кимчик. – Друзья, вы не скобари! – добавил он вторым криком и вдруг запел модную той весной песню: – «Кап-кап-кап, каплет дождик, ленинградская погодка, это что за воскресенье?»

– Моя фамилия Слон, – сказал Павел с простодушной улыбкой.

– А моя Морзицер, – хихикнул Ким.

– А меня кличут Великий-Салазкин, – представился академик.

– Как?! – вскричали юноши. – Вы Великий-Салазкин?

– Это через черточку, – пояснил великий старик лукаво.

– Вот именно через черточку! ВЫ ТОТ САМЫЙ, КОТОРЫЙ!..

Да ведь мы вас еще в школе проходили!

Да ведь ваших трудов в Публичке полный стеллаж да еще и переводы на всех живых языках!

Да ведь вы один из тех, что служить заставили людям мирный атом!

Значит, вас рассекретили?

Вы! Вы!

Особенно волновался Павел.

– Я читал ваши труды, я преклоняюсь перед вашей титанической…

– Кончай. Алё, кончай, – сконфузился Великий-Салазкин.

– У нас все передовые умы биофака следят за нуклеарными победами, – с чувством проговорил Слон и любовно пожал худенькое плечико академика своей ватерпольной рукою. – Молодчага вы, В-С, вот что я вам скажу.

– Айда гулять, – предложил Великий-Салазкин, выворачиваясь, но восторг был уже подхвачен Кимом Морзицером.

– И мы, гуманитарии!.. – вскричал он и вдруг почему-то осекся, словно боясь быть пойманным за руку. – Гулять! Браво, В-С! Идемте гулять!

Смущение Кимчика под собой почвы никакой не имело. В самом деле, вполне он мог считать себя гуманитарием, ибо всего лишь неделю назад был отчислен за пропуски лекций из гуманитарного библиотечного института, в котором проучился почти что год после некоторых неудач в лесотехнической академии, где он, бывший студент горного фака, еще донашивал черную тужурку с золотым шитьем на плечах, которую все же порвал однажды на делянке экспериментального можжевельника, вместе с тельняшкой, полученной еще на заре туманной юности в мореходке, куда Морзицер сорвался после провала весенней сессии на журфаке, что тоже, конечно, можно причислить к гуманитарной биографии. Да и нынешнюю деятельность Морзицера в бюро молодежного клуба, в дискуссионном кружке «Высота», в секциях, в стенной газете «Серости – бой!» тоже можно без всякой натяжки назвать гуманитарной деятельностью.

Павел Слон был в золотой преддипломной поре, лидер факультета по всем направлениям. Борьба за узкие брюки, которую он возглавлял, закончилась в его пользу. Джаз тоже начал вылезать из рентгеновских кабинетов. Любимая наука шла вперед семимильными шагами и, как пишут в газетах, раздвигала горизонты. Любимая девушка Наталья параллельно оканчивала физмат, и оба фака уже называли ее Слонихой. «Танец слонов», – под общий дружеский смех объявлял на арендованных вечерах в знаменитой питерской школе «Петершуле» саксофонист Самсик Саблер, и они открывали бал под любимый многострадальный ритм «На балу дровосеков».

Павел осваивал акваланг, внедрялся в генетику, изучал свою Наталью – жизнь была заполнена до каемочки, и впереди были одни надежды – шла одна из лучших ленинградских весен, мир был распахнут на все четыре стороны… и тут еще такая встреча! Смурняга, скромняга, эдакий рыжебородый банщик оказался легендарным ученым. Свой парень, «неквадратный», отличный мужик – В-С, Великий-Салазкин.


Отправились гулять. Павел, конечно, решил показать приезжему с номерного Олимпа «свой Ленинград», гнездовья новой молодежи. Увы, как назло, Самсика собаки съели, Овербрук болен сплином, а Наталья небось на проспекте Майорова хвостом вертит – еще устроим проверочку!

Из телефонной будки Слон вышел обескураженный, и тогда за дело взялся Кимчик. У него, конечно, тоже был «свой Ленинград». Час, а то два бродили новые друзья по проходным дворам Васильевского острова, по задам продуктовых магазинов, опрокидывая поленницы дров и штабели бочкотары. Морзицер свистел в форточки первых этажей и полуподвалов каким-то условным свистом, индийским с клекотом. Полуподвалы давали отпор, и тогда приходилось бросаться в бегство по гулким торцам мистического острова, причем первым всегда убегал Великий-Салазкин, задрав брючата из довоенной диагонали.

– Давайте я вам свой Ленинград покажу, – сказал наконец Великий-Салазкин и привел друзей на Витебский вокзал в буфет, к сосискам и молочному дымному кофею. – Давайте погреемся, корешки.

И впрямь было славно. Бродили по запасным путям с чайником кофея (буфетчица оказалась добрейшей знакомой Великого-Салазкина), с гирляндой полопавшихся от железнодорожного котла сосисок. Тихо, скромно говорили они о жизни, о своих планах, внимали друг другу.

– А я скоро уезжаю в далекие края, – сказал Великий-Салазкин. – В Сибирь намыливаюсь на постоянное местожительство.

– А как же нуклеарная наука?! – вскричал при этом известии Павел. – Как же плазма, нейтрино, как же твердое тело? Кто же выловит из пучин пресловутую Дабль-фью?

– Вот именно наука, – говорил Великий-Салазкин. – Сейчас принято решение всей научной лавиной ринуться на Сибирь. Строят там уже в разных местах научные крепости, и я себе присмотрел болото. Что-то тянет меня туда, тихо, но неумолимо.

– А какое же это болото? – спросили Ким и Павел с непонятным, но нарастающим волнением.

Великий-Салазкин заквасился, занудил, замочалил свою бороденку.

– Стыдно сказать: обыкновенная вмятина, гниль болотная, но посередь нее, мужики, остров стоит с дивными пихтами.

– Знаю я это место! – вскричали одновременно и Слон, и Морзицер, и от этого крика прошла над ними по проводам странная музыкальная гамма.

Оказалось, что Морзицер в районе этой вмятины однажды кочевал и в должности коллектора экспедиции утопил в болотном окне мешок с образцами. Однако сам не утоп, струей донного газа был вышвырнут на поверхность.

Оказалось, и Павел Слон умудрился побывать в этой вмятине. Летел на велосипедные соревнования в сибирский город, вдруг – бац! – вынужденная посадка, дичь, мужик с бидоном, в бидоне – самогон, стал пить для возмужания личности и опомнился среди болот. Месяц там ловил и изучал гадюк для любимой науки. Здесь, на гадюках, и усомнился впервые в знаменах исторической сессии ВАСХНИЛ. Опять возьмите, как все переплелось: случайности плетут с совпадениями некий кружевной балет, и получается странная закономерность. Попробуйте свести в трехмиллионном граде трех лиц, сидевших когда-то на одной кочке.

– Великолепнейшее место для науки, – сказал Павел. – Думаю, что в точку попали, В-С.

– И для прогресса, – добавил Ким. – Туда только палочку дрожжей кинуть, и прогресс вспухнет, как кулич.

– Спасибо, ребя, за моральную поддержку, – едва ли не прослезился Великий-Салазкин. – А то мне многие коллеги говорят – не валяй, мол, ваньку. И коммуникации далеко, и народу вместе с медведями всего два на квадратный килóметр…

К характеристике академика следует добавить еще его аристократические ударения. Не исключено, что именно от него пошла шуточка про дóцентов, прóцентов и пóртфели. Стеснялся старик своей душевной изысканности и потому так ударял по словам.

Друзья давно уже шли по шпалам в направлении серебристой ночи, что мягко поигрывала чешуйчатым хвостом над окраинами великого города. Тоненькая струйка пара из чайного носика колебалась над ними. Мимо промелькнул полуосвещенный экспресс.

– Заселим, осушим, протянем коммуникации, – задумчиво произнес Павел Слон, хотя за минуту до этого не собирался ни заселять, ни осушать и ничего не хотел протягивать.

– Эх, черт возьми, разобьем плантации цитрусовых! – вскричал Ким Морзицер и тут же немного смутился этой традиционной вспышки энтузиазма: уж если болото, пустыня, то обязательно вам сразу плантации цитрусовых.

Что касается Великого-Салазкина, то он тут же оранжевым глазком подколол и Слона, и Морзицера.

– Ловлю на слове! Вместе, значит, заселим, осушим, картошечку посадим, а?! Все, закон-тайга, самоотводы не принимаются. Беру вас в свою артель, мужики!

Изумленный Павлуша остановился. Кристаллическое будущее, пронизанное яркими пунктирами аспирантуры и докторантуры, вдруг кончилось, оплыло дождевыми потоками, распалось на мелкие части спектра и построило непонятную, но красивую загадочную фигуру.

Воображение Кимчика, подобно мохнатому доледниковому носорогу, уже неслось сквозь джунгли будущего, отбрасывая копытами и рогом молодежный клуб, проблемное кафе, кресло в обществе «Знание», твердые гонорары, мягкие подушки на просиженной в мечтах тахте.

– Я еду! – одновременно сказали молодые люди, и три гласных звука этой короткой фразы взлетели к проводам контактной подвески.

– Вот сейчас бы нам бутылка не помешала, – сдавленно сквозь кашель в мочалку пробормотал Великий-Салазкин.

Павел восхитился: вот он – айсберг! Научный титан прячет четыре пятых своего чувства под водой, а на поверхности оставляет всего одну бутылку.

В дымных сумерках индустриальной ночи на друзей неслись три горячих глаза. Прощелкали мимо почтовый, скорый и молния. Один звенел мелочью в карманах спящих пассажиров, другой стаканами в подстаканниках, третий лауреатскими медалями. С последнего вагона соскочила и скособочилась у будки стрелочника неясная фигура.

– Не знаю, как у вас, – заговорил вдруг проникновенно Великий-Салазкин, будто уже стакан выпил, – а у меня бывают такие периóды эдакой замшелости, вонючей тряпичности. Гоняешь, гоняешь проклятую невидимку по ускорителям да по извилинам собственного церебруса, – он виновато постучал по макушке, – и вдруг чуешь – заквасился, засолился, как позапрошлая кадушка. Тут-то чего-то надо делать – или влюбляться платонически, свирепо, до хруста поэтических фибр, или графоманствовать, или дерзкие речи ермолкам в академии читать, или… Или лучше город в тайге построить, эдакую Железку отгрохать, чтобы давала пульсацию на тыщи километров, чтобы наука там плескалась, как нагая нимфа в хвойной ванне, чтобы росла талантливая мóлодежь, вроде вас, и чтобы утверждала везде боевую жизнь во имя познания прéдмета, а главное: во имя дальнейшего сквозь тайгу и глухоту проникновения и простирания нашей мыслящей и культурной Родины, чтобы, значит… так… вот… ну этого… туда… гугукх…

– Вы кончили, В-С? – вежливо спросил Павел, обеспокоенный вылезанием айсберга, и вдруг, забыв сам себя, вскричал – Гип-гип-ура Великому-Салазкину! И да здравствует…

Конечно, сил у него не хватило воскликнуть «да здравствует новый город науки на просторах необъятной Сибири», и он подумал – что же да здравствует? Как бы ее поприличнее восславить, эту будущую Железку?

– И да здравствует Железка! – хором воскликнули все трое и, обняв друг друга за плечи, протанцевали кружком танец ведьм из балета «Шурале».

Вдруг они увидели: будка стрелочника, оказывается, вовсе и не будка, а нечто похожее на цирковой фургон. От него отделилась неясная согбенная фигура факира и позвала их крылом, похожим на лоскутное одеяло.

– Вот он! Сам нас нашел уважаемый Люций Терентьевич Флюоресцентов.

Карменсита

– Прошу почтеннейшую публику на представление! Как несравненная Грейс Келли полюбила нищего князя Монако и что из этого вышло! Заглатывание кавалерского меча в четыре приема! Комментарии на европейских языках! – так возвестил факир Люций Терентьевич Флюоресцентов.

– Ах, вздор! Вот уже сто лет одна и та же программа, – вздохнули в публике.

Плесенью, дешевой пудрой, лежалыми марципанами пахло за кулисами полотняного цирка, где старый лев, лежа на расползающемся пузе, рвал мохнатой лапой трепещущую курку и где на опилках, пропитанных острой, как нашатырь, мочевиной, пожилой мальчик пан Пшекруй бардзо добже репетировал древнюю гуттаперчу.

Вот как бывало по ночам на площадях и в глубинах старой Европы, где славянское и немецкое порой переплеталось в бронзовых позеленевших скульптурах и тоненькие струйки всю ночь тенькали в городских фонтанах для поддержания захолустного чувства земного рая.

За шторкой, откуда сквозил лунный свет серебряного века, хоть и далеко, но отчетливо – и, конечно, с балкона и, конечно, в одиночестве – весело и самозабвенно развлекался саксофон.

За шторкой оказался просто-напросто кусок любимого города, тот, что мокнет на задах Александринки в самом горле улицы Зодчего Росси.

– Маэстро, уберите ваш пожелтевший веер из страусиных перьев, за которым возмущенно гонялся еще колонель Биллингтон в те дни, когда лопасти первого полезного парохода так обижали непривычных крокодилов реки Заир и когда мужчины подпирали свои клубничные щеки только что синтезированным целлулоидом и подкручивали кончики усов, подражая последним Гогенцоллернам и первому князю из дома Фиат, – и дайте пройти, маэстро!

– Ох уж эти нафталиновые фокусы в наш век стерео!

– Нонсенс!

– Не верю!

– И все-таки приятно – согласитесь!

Могучий дом шестью этажами зеркальных окон смотрел на них, как живой. Он был высокий и узкий, живой и добрый, и над полукруглым своим ртом он имел усы, сплетенные из наяд и винограда, и сквозь шесть этажей своих модерных, цейсовских, немного опять же старомодных, но надежных стекол он смотрел на подходящую троицу с привычным радушием.

Сначала она (уж не та ли, что мы ищем столько лет?) мелькнула в окне верхнего этажа. Так быстро, что они и разобрать ничего не сумели, просто почувствовали ее присутствие. Промельк повторился на пятом, но уже как видимый язычок огня. И вдруг на четвертом, в третьем от края, явилось во все стекло ее лицо, и было оно в этой простой оправе таким простым, таким женским, что, глядя на него, и в самом деле не до подвигов и не до славы. Увы, сей миг был хоть и незабываемым, но мгновенным, и вновь по этажам замелькало: пламя, плечо, локон, кисть, шаль, блаженная шаль, проклятые жемчуга… Как будто в доме этом живом нет ни потолков, ни стен, ни паркета, таким свободным, трепетным и страстным был ее танец, пока не пропал. Все пропало, и дом смотрел теперь на них своими цейсами, как задумавшийся профессор. Все было безмолвно, если не считать шалого саксофона. Тот развлекался неизвестно где, в пространстве другого века.

Они уже стали скорбеть о пропаже, когда в подъезде заскрипели двери мореного дуба и в глубине черноты явилась она во весь рост.

Как эти трое боялись насмешки! Но она не смеялась, а скорее была драматична, словно меццо-сопрано. Она приблизилась и встала уже на крыльцо в своем платье и в шали, чей узор был составлен из черного и красного, и красный цвет был глубок, а черный был слепящ среди ночи…

Лишь бы не расхохоталась, молили… Она не расхохоталась. Она лишь подняла руки к плечам, и невидимый швейцар опустил на плечи белое. Еще мгновение, и все исчезло в белом, и уже не женщина, а кокон, дурман раскаленного Самарканда быстро скользнул с крыльца и растворился в глубине улицы Зодчего Росси, которая замыкалась, как ни странно, мечетью Биби-Ханым, а дальше в провалах уже клубилась азиатская пыль, простиралась древняя щебенка на тысячи миль…

Петух

Трудно ручаться за полную достоверность описанных выше встреч и событий, но и отрицание этих встреч и событий, сведение их к элементарному словечку «вздор» было бы ошибкой.

Внимание, кажется, назревает афоризм. В самом деле, слово берет еще один знакомый, доктор наук Вадим Аполлинариевич Китоусов.

– Лишь тот имеет право сказать «нет» уже существующему в природе «да», кто имеет право сказать «да» уже существующему в природе «нет»!

МАРГАРИТА: Ребята, опять Китоусу намешали?

МЕМОЗОВ: Если не возражаете, запишу, чтоб не пропало.

Вот вам цена золотых слов. Униженный Маргаритой афоризм, словно петух с отрубленной головой, порхал под столом, покуда Мемозов не взял его в ощип!

Так или иначе, но через год или два после встречи в Ленинграде, в первой группе, пришедшей на болото, были и Паша Слон, и Ким Морзицер, а возглавил эту небольшую группу, конечно, Великий-Салазкин.

Могучая техника была на подходе. Бульдозеры и трелевочные тракторы, плюясь соляркой, будя чертей, шли через тайгу, но начать нужно было с лопаты.

И вот по праву примитивный инструмент вручается Великому-Салазкину, и тот…

Стоп-стоп, погодите! Да кто ж тут у нас фотограф? Конечно, Кимчик, где он? Да он от комаров бегает. Он и фотографировать-то не умеет. Кимчик на сухофруктах спит, ребята. Эй, Кимчик, чего ж ты в нас видоискателем целишься?

Конечно, насмешки были зряшными. Умел Морзицер не только фотиком щелкать, но даже и узкопленочным кино запечатлевать шаги прогресса. И насчет сухофруктов тоже натяжка – никогда он на них не спал. Карманы ими набивал, это верно, вечно жевал эти бывшие фрукты – справедливо, но от комарья не бегал – тут уж пардон. Бегал по стройплощадке, жуя чернослив, урюк, курагу, перекатывая во рту сушеную грушу, втыкал колышки с табличками «Площадь Десяти Улыбок», «Улица Ста Гитар», «Переулок Одинокого Мимезона», чтобы все было, как в кино – современные парни в тайге. Он же тогда и песенку сочинил и спел ее у костра сквозь сухофрукты, но очень выразительно:

Мы без шума и треска

Оставляем тахты,

Строим нашу Железку,

Славный город Пихты́…

и так далее еще 36 куплетов.

Под гитарку это получалось преотлично, и всем понравилось. Особенно ликовал над этой песенкой, конечно же, Великий-Салазкин: все тридцать семь куплетов получились в его духе.

Итак, фотография. Вот она висит в нашем шикарнейшем конференц-зале среди авангардной живописи и уже немного пожелтела. В центре коротышка, мужичок-лесовик перед историческим ударом, от него веером возлежат молодые гиганты с лопатами и гитарами, как в Гражданскую войну возлежали их батьки с трехлинейками. Во втором этаже снимка расположились дамы, бесстрашные фурии науки, и каждая играет какую-либо роль, чтобы подчеркнуть настроение: одна накомарником закрылась, как паранджой, и руки сложила по-восточному, другая изображает опереточный канкан, третья – ведьму с Лысой горы… Многие, между прочим, удивляются, не находя среди ветеранок Наталью Слон, а некоторые, проницательные, отмечают очень уж мужественный, даже слишком мужественный вид Павлуши.

Да, из-за Железки разгорелся первый и единственный пока что конфликт в жизни Слонов. Девушка Наталья – осиная талья – яблочные грудки – глаза-незабудки – отказалась сопровождать в тайгу героического мужа – и не из мещанского (как тогда говорили) пристрастия к коммунальным удобствам, а просто для самоутверждения, чтоб не очень преобладал. Правда, этот жуткий приступ феминизма продолжался недолго, но, во всяком случае, на исторический снимок она не попала.

Итак, Кимчик щелкнул: «Готово!» – и все вскочили, запрыгали, завопили, а Великий-Салазкин вонзил свою историческую лопату в грунт и нажал на нее кожемитовой подошвой.

Лопата разрезала травку и отвалила солидный кус сочной землицы. Землице этой надлежало попасть под стекло в качестве музейного экспоната, и поэтому Великий-Салазкин осторожно ссыпал ее на донышко цинкового ведра, и все участники торжества увидели на землице маленькую железочку, похожую на консервный ножик. Для подземного исторического предмета железочка была уж очень новенькой, такой блестящей, прямо светящейся, и поэтому Великий-Салазкин ласково спросил свою мóлодежь:

– Чья хохмá?

Вот ведь упорный старик: тысячи раз небось слышал вокруг популярное слово и все равно ударяет по нему на свой собственный манер.

Все засмеялись: небось Кимчик закопал? Нет. Кимчик отнекивался, но неохотно – как-никак хороший символ получился: первый копок, и в ведре железочка. Ну, так все и решили – Кимчик схохмил. Почему же штопор не закопал, спутник агитатора? Ладно, и консервный нож сойдет, все равно под стекло. «Погодите», – Великий-Салазкин распорядился консервным ножом по-своему, размахнулся и закинул в самую топь – туда, где возвысится, по его задумке, Институт Ядерных Проблем. Бросок получился хороший – только брызги зеленые полетели.

Между прочим, эти брызги мы вспомнили пять лет спустя, когда уже поселилась в недрах Железки кибернетика. Автор однажды, гуляя в сумерках по улицам молодого города, поймал в воздухе обрывок перфокарты, на котором всякий мало-мальски грамотный человек смог бы прочесть стихотворение неизвестного автора.

№ 7

В одной из брызг, застывшей

на мгновенье,

мы увидали скаты водопада,

сухой земли унылый катехизис,

уступы гор и рыжую саванну,

гортань скворца

и драку скорпионов,

набег валов на океанский берег,

пятно мазута, молнии кустистой

разряд в ночи над Южно-Сахалинском,

над Сциллой и Харибдой…

К Геллеспонту стремниной узкой

ящик из-под мыла

бесстрашно мчался, возбуждая воду

к процессу стирки,

словно сам был мылом…

пока не скрылся в синих пузырях…

(Потом все скрылось.)

Мы знаем, что рассказом о строительстве научного городка теперь никого не удивишь, тем более что в памяти свежи заметки, очерки, киносюжеты о Дубне, Обнинске, о новосибирском Академгородище.

Стройка в Пихтах ничем не отличалась от других. Те же трудности, те же восторги, тот же бетон, те же паводки, водка, штурмовка, шамовка, тарифные сетки и дикий волейбол среди выкорчеванных пней… Прорабы, правда, удивлялись: что-то очень уж спокойно все идет, как-то ловко, гладко, быстро – и бетон схватывается быстрее, и арматура вяжется чуть ли не сама собой, и механизмы не ломаются, а, напротив, обнаруживают в себе какие-то дополнительные мощности.

Некоторым водителям самосвалов, например, казалось, что у них в двигателях какие-то усилители появились, будто искра стала толще и сжатие мощнее, а некий шоферюга Володя Телескопов утверждал, что три дня ездил с пустым баком, но ему кто ж поверит.

В общем, недосуг было вдаваться в эти подробности, и если уж кто хотел объяснений, то объясняли все водой. Такая, мол, здесь вода – железистая и витаминозная, хотя какое отношение имеет водяной витамин к двигателю внутреннего сгорания, никому не известно.

Приезжающим очень нравилась Железочка, некоторые просто-таки влюблялись в нее с первого взгляда, как мужчины, так и женщины.

Приехала, например, однажды под вечер молодая крепкая женщина в брюках чертовой кожи, под которыми можно было только вообразить ее греческие ножки, в горных ботинках, скрывающих продолговатые ступни Артемиды, в застиранной телогрейке, под которой лишь угадывались осиная ее талия и девичьи грудки, что две твои зрелые антоновки. Приехала в кузове грузовика независимая и даже злая, с угрожающей синевой в театральных, вроде бы ничего не видящих глазах. Взвалила на каждое плечо по рюкзаку и, никому ничего не отвечая, пошла по колее в гору.

Стояла уже унылая пора, что очаровывает очи, но взгляд приезжей был угрюм, и не радовали ее кровавые скопления рябины в сквозном бесконечном лесу, и башмаки ее давили мелкие льдинки в застывшей колее не без отчаяния.

Но вот она остановилась на гребне холма и увидела внизу маленькие и большие котлованы, экскаваторы, пустынно отражающие холодный закат, лабиринт уже готовых фундаментов, уже наметившиеся под этим глухим, захолустным и равнодушным небом контуры Железки, и тогда она вздохнула легко и счастливо, всей своей тренированной грудью, от гортани до самых мелких альвеол:

– О, как она прекрасна!

Позднее она спрашивала себя, чем же восхитила ее с первого взгляда заурядная стройплощадка, и не могла найти ответа.

– О, как она прекрасна! Как она обворожительна!

Так обворожил, а может быть, и заворожил ее этот первый миг и первый взгляд, что она не сразу обнаружила рядом с собой мужчину, эдакого молодого Хемингуэя, кожаного, с трубкой, с жесткой бородой. Но вот обнаружила.

– Ты рехнулась, что ли, Наталья? – глядя в сторону, спросил мужчина. – Без телеграммы, на грузовике…

Да вовсе она и не к нему ехала, плевать она хотела на всяких этих суперменов, еще чего – какие-то телеграммы… Что же вы, мистер, собирались меня встретить в «кадиллаке»?.. с букетом роз?.. ах, как вы стали неповторимо героичны… ну пока… где здесь общага?..

Вот так она и собиралась с ним поговорить, неутомимая суфражистка, но что-то шло снизу, из глубины, какое-то обворожение, и, ни слова не сказав, она залепила ему губы своим ртом… и так стало тесно, что пальцы его с трудом нашли пуговки на груди, и она чуть подалась назад – пусть любимый схватит своих любимых, пусть быстрее ведет куда-нибудь… Пусть мстит он мне за мою глупость, пусть он меня накажет, но пусть не отпускает, раз поймал. И он не отпускал. И не отпустит никогда!


За шаткой стенкой кто-то пел, пиша письмо:

Мы здесь куем чего-нибудь железного,

И ждем вас в гости.

Нина, приезжай!

И вот уже появилась проходная, и сел в ней заслуженный артист Петролобов. Когда-то солировал казаком в забайкальском военном хоре, однако голос сорвал и получил другой важный участок – проходную.

Однажды утром шли ученые на площадку и вдруг обомлели: за ночь выросла на пустыре монументальная проходная с лепными гирляндами фруктов и триумфальные ворота чугунного литья с неясными вензелями, золочеными пиками и опять же гирляндами фруктов, символизирующих плодородие.

Конечно, молодые люди восприняли сказочное сооружение как рецидив чего-то уже отжившего и возмутились. Что за безобразие? Вздор какой-то, отрыжка архизлишеств. Котельническая набережная! Кто осмелился нашу Железку украсить такой короной? Протестуем! Мы куем здесь современную научную Железку и новые лаконичные, динамичные, темпераментные формы второй половинки Ха-Ха. В печку эти ворота! А из чугуна отольем этиловую молекулу в стиле Мура или в крайнем случае гантели. В печку! В печку!

И тут Великий-Салазкин (он тоже со своей лопаточкой каждый день ходил на стройку) промолвил тихим голосом:

– А я бы на вашем месте, киты, оставил бы этот зоопарк как симвóл и как память.

– Какая еще память?! – загалдели ребята.

– Как память о вашей молодости.

– Какая еще молодость?! Чудит В-С! – шумели ребята.

– В нашем нуклеарном деле, там, где требуется много гитик, не успеешь чихнуть, как пара десятилетий проскочит, а ведь эта титаническая архитектура напомнит вам вашу юность, вторую четвертинку Ха-Ха, как вы выражаетесь, киты и бронтозавры.

«Киты» и «бронтозавры» задумались: есть ли сермяга в словах В-С?

– А в самом деле, ребята, – тихо проговорил Паша Слон, – пусть постоят воротики, – и вошел в проходную, и все вслед за ним зашли и даже показали з. арт. Петролобову удостоверения личности: у кого что было – топор, перфоратор, лопату. Очень был доволен бывший тенор: понимают люди, что к чему, и идут в проходную, хотя и забора пока что нет.

И впрямь, говорим мы в авторском отступлении, прав оказался Великий-Салазкин. Вот пролетело уже полтора десятилетия, и кто из нас может представить себе Москву без ее семи высоток, этих аляпок, этих чудищ, этой кондитерской гипертрофии? Смотрю я на новое, стеклянное, с выгнутым всем на удивление бетоном, и ничего не шевелится в душе, глаз спокойно отдыхает. Подхожу я к какому-нибудь генеральскому дому с нелепейшими козьими рогами на карнизе, с кремом по фасаду, с черными псевдомраморными вазонами, которые когда-то презирал всеми фибрами молодого темперамента, и вдруг чувствую необъяснимое волнение. Ведь это молодость моя – в этом презрении, и вот я здесь шустрил – утверждался от автомата к автомату, и многие наши девочки жили в этих домах… все пролетело… и презрение вдруг перерастает в приязнь.

Надо сказать, что научная мысль отнюдь не засыпала в период строительства, и, невзирая на известку, глину, запахи карбида, она, пожалуй, даже клокотала. Да, она клокотала по вечерам в так называемой треп-компании, на складе пиломатериалов, где на сосновых досках, на чурбаках и в стружках располагались в непринужденных позах физики и математики, генетики и хирурги, химики и лингвисты, среди которых, конечно, прогуливался Ким Морзицер с гитаркой, с фотовспышкой, с тяжелым магнитофоном «Урал» и кофемолкой.

Формулы и изречения писались углем на фанере, и на этой же фанере пили кофе, кефир, плодово-ягодный коньяк-запеканку. Немало бессмертного смыли подтеки этих напитков, немало и напитков зря пропало из-за бессмертного.

Безусловно, каждый вечер отдельное групповое клокотание по специальностям сливалось в общий гам, где не разбирали Who’s who, а крыли по поверхности мироздания всей Золотой Ордой, лишь бы быстрее докатиться до Урала, до Геркулесовых столбов, до пряных стран, до Пасифика.

Вот, к примеру, общий хор, который непривычному уху покажется, возможно, диким и нестройным, но в котором поднаторевший автор что-то все-таки улавливает.

…чтобы быстрей ее вывести в пучок как некогда Монгольфье парил с прибором нужно четыреста тысяч литров перхлорэтилена и еще четвертинку иначе зараза такая в дебри уйдет в мезозойскую эру и ищи ее дальше как суффикс «онк» у молчаливых народов Аляски вращением минеральной пыли в банаховом пространстве так некогда сделал Малевич в природе черного квадрата загадки прячем в донкихотские латы ну что ж попробуй без мельницы фига ты вытянешь из своих шахт даже если метаморфоза зависит от массы покоя и энергии нейтрино а ваша цыганочка выражается формулой Востершира и Кэтчупа без учета еще бы процента изотопа гелия 3 а если прямо рубить в лоб по-стариковски, то кто ж тогда будет тем солдатиком, красивым и отважным?

Крыша склада пиломатериалов была далека от совершенства. Пиломатериалов на нее не хватило, и порой над горячими головами зияли пучины космоса и сверкали звездные миры, порой, что чаще, сеялись смешанные осадки и выделялся пар.

И вдруг однажды с крыши в общий хор вклинилась международная песенка:

Аривидерчи, Рома!

Гуд бай!

До свидания!

Все замолчали, но Великий-Салазкин, который давно пытался пробиться сквозь хор китов в соло, махнул рукой на звуковые галлюцинации и вопросил всю братию со штабеля тары:

– А если синие мезоны жрут оранжевых, то какого же цвета будет наша девчонка Дабль-фью? Кто знает?

– Я! – послышалось с крыши. – Я знаю!

– Леший прилетел, демон сибирский, – обрадовались ребята.

– Она блондинка, как Брижит Бардо, но глаза месопотамские, – гулко сказал леший.

– Так-так, – задумался Великий-Салазкин. – Интересный фéномен. Выходит, альфа-то косит к синусоиде кью?

– Гениально, шеф! – весело сказал леший. – Именно к синусоиде кью, потому что дельта, обладающая свойством гармоничности в бесконечно удаленной точке, снова обращается к Прометею за формулой огня!

С этими словами с крыши на опилки спрыгнул юноша международного вида – в тирольской шляпе с фазаньим перышком, в кожаных шортах и в рубашонке, что копировала одну из тропических картин Поллака. Эдакий посланец доброй воли, прогрессивный гость международных юношеских фестивалей.

– Эрик! – закричали ученые. – Морковка! Ура, ребята, Морковка к нам свалился с Альдебарана!

Да, это был он, любимец мировой науки, анфантерибль Большой Энциклопедии, деятель мирового прогресса Эрнест Морковников.

– А я к вам, мальчики, прямо с Канарских, – бодро пояснил он, отдирая сосульки с волосяного покрова ноги и ничуть при этом не морщась, а даже улыбаясь.

Да что, да как? А вот с пересадкой в столице пилил до Зимоярска.

– А оттуда-то на метле, что ли, прилетел, Эрик?

– Где на попутке, где на метле, а где и пёхом.

– Киты, умрет сейчас Морковка!

Начинается паника – водка, шуба, женские руки… Спасем, отвоюем! Да он же весь покрыт льдом, киты!

– Плевать, плевать! – восклицал Морковников. – Покажите Железочку! Эх, В-С, как же это вы без меня заварили кашу?

– Да ведь вас не дождешься, мусью, – ворчливо, но любовно произнес Великий-Салазкин и даже фыркнул от смущения, потому что и все фыркнули. Получалось, что В-С вроде бы Голенищев-Кутузов, а Морковка вроде бы князь Багратион, эдакий любимый воин.

– Ну ладно, чего уж там, залезай, Морковка, в шубу, в валенки, понесем тебя на поклон Железочке.

Надо сказать, все немного волновались – а вдруг после женев да лозанн не покажется Железка молодому академику?

И впрямь, что же тут может особенно понравиться приезжему человеку, даже и неиностранцу? Ну корпуса недостроенные, ну ямы, ну краны… ну вот ворота еще эти идиотские…

На всякий случай подготовлена уже была оборонительная реплика:

– А кое-кому пол-кое-чего не показывают.

Да нет, не зря все-таки любили Эрнестулю в молодой науке. Свой он парень, в доску свой, несмотря на гений. Приподнявшись с трудом на плечах товарищей, Морковников прошептал сквозь клекот обмороженных бронхов:

– Она прекрасна, киты… Эти зачатки, эти зачатки… пусть это последнее, что я вижу в объективном мире… это обворожительно… я люблю эти зачатки…

Тут он потерял сознание.

Позднее, когда уже сознание вернулось, некоторые пытались узнать у Морковникова, какие он имел в виду «зачатки», но он не помнил.


Скоро сказка сказывается, и, между прочим, дело скоро делается, потому что время… время не терпело.

Время действительно жарило через кочки тройным прыжком. «Киты» и опомниться не успели, как вылезли из времянок и влезли в трехкомнатные квартиры, как пересели с пиломатериалов в мягкие кресла, как подкатились к ним под ноги асфальтовые дорожки, как заработали ЭВМ в чистоте и прохладе, как закружились протоны в гигантском цирке со страшным скрипом, грохотом и воем, как треп-компания перекочевала на вертящиеся коктейльные табуретки кафе «Дабль-фью», возникшего на пустом месте стараниями, конечно, Морзицера.

Операция «Кафе», надо сказать, была не из легких. Сначала заманили под видом обычных пищевых дел Зимоярский трест нарпита, и он открыл в Пихтах унылую столовку на полтораста посадочных. Потом под видом маляров выписали из столицы пару ташистов, и те так расписали стены, что зимоярские повара сбежали. Потом в уголок за кассой Слон усадил своих дружков из Питера, боповый квартет, и те так вдарили по нервам, что и кассирша сбежала, и директор. Тогда уж и прибили вывеску: «Дабль-фью», разговорно-музыкальное кафе по всем проблемам».

Что касается прогрессивной торговли, то здесь неожиданную лепту внес Великий-Салазкин. Однажды, когда уже начался в Пихтах быт и встал вопрос, где ученому в промежутке между фундаментальными открытиями купить зубную щетку, швейную машинку, хоккейную клюшку, В-С внес рекомендацию:

– Я один раз, киты, решил в Москве купить себе ковбойку. Захожу в универсальный магáзин и вижу: ковбоечки висят – мама рóдная – глаза разбежались. Нацелился я уже в кассу, как вдруг меня берут за пуговицу. Смотрю – красивый, белый с розовым, мускулистый человек смотрит на меня пронзительными голубыми глазами. Добрый день, говорит, я директор. Появляется второй точно такой же человек, как впоследствии оказалось, супруга товарища Крафаилова.

«Тася, этот гражданин хочет купить ковбойку», – говорит директор, дама улыбается и включает проигрыватель.

Звучит музыка, а я до того трёхнулся, что еле узнаю концерт Гайдна соль-мáжор, но постепенно успокаиваюсь. А Крафаиловы тем временем мирно и скромно сидят рядом. «Ну вот, – говорит он, когда пластинка кончается, – пойдемте. Теперь вы купите то, что вам нужно». И я иду, киты, и покупаю с ходу бутылку алжирского вина, украинскую рубашку и банку витаминных драже. Вот так!

– Где эти ваши Крафаиловы? Зовите! – высказались «киты».

Нечего и говорить, что Железка сразу обворожила Крафаиловых, можно сказать, пленила навсегда.

Да и сами Крафаиловы пришлись в Пихтах ко двору. «Китам» импонировала их скульптурность и душевность, немногословие и твердость в тех немногочисленных поступках, которые им приходилось совершать.

Так, в общем, и жили рядом с Железкой крупнопанельные Пихты, так и разрастались.


Ах, восклицает в этом месте автор, как много я оставляю за бортами своего кораблика! Как много я не отразил!

Вот здесь бы автору одолжить трудолюбия у кого-нибудь из коллег и начать отражать неотраженное в хронологическом порядке или по степени важности. Нет, «я» не хочет отражать, рулит туда-сюда, крутится угрем в стремнине родной речи, выкидывает пестрые флажки, выстраивает неизвестно для чего команду, ныряет в трюмы якобы по срочному делу, а то и палит фейерверком с обоих бортов, чтобы задурить читателю голову, но только бы не отразить!

Почему бы, например, не сказать, что за истекший отрезок времени в научном центре Пихты сделано множество важных работ, и почему бы не рассказать в неторопливой художественной форме о важнейших?

Нет, «я» не делает этого, чтобы не обнаружилась некоторая авторская неполная компетентность в вопросах науки, «я» размышляет примерно так: «Пока что у меня в рóмане, как бы сказал мой любимый герой, с наукой полный порядочек, комар носа не подточит, а влезешь поглубже и вляпаешься чего доброго, дождешься, что в Академии наук кто-нибудь буркнет – неуч!» (Для романиста хуже нет упрека, чем «неуч» или «дилетант».)

Слава Богу, уж ели мы науку и с солью, и с маслом и немало тостов в ее честь приподняли, как реальных, так и фигуральных, отдали и мы с товарищами дань этой моде на ученых.


Кто-то в драматургии нащупал тип современного интеллектуала: зубы, как у акулы, блестят крупнейшими остротами, плечи – сочленения тяжелейших мускулов, мраморная в роденовском духе голова (там воспоминания о Хиросиме и фугах Баха, а между ними, конечно, е = mс2), ноги изогнуты в твисте (ничто молодежное нам не чуждо), ладони открыты сексу, морю, Аэрофлоту.

Повалили журналисты, приехали киношники, модные писатели один за другим коптили потолок в «Дабль-фью», с опаской поглядывая на небожителей, прислушивались к разговорам, помалкивали, как бы не сморозить глупость, не проявить невежество, давили на коньяк, на зарубежные впечатления.

Художники привозили в Пихты свои холсты, да там и оставались работать: кто в милиции, кто на почте, кто комендантом общежития. Между прочим, тип, помеченный и выведенный драматургами, был все-таки похож на оригинал, как похожа, например, скульптура «Девушка с веслом» на настоящую девушку без весла. Надо сказать, что некоторые «киты» купились на этом сходстве, приняли предложенную обществом игру и стали активно формировать образ нового интеллектуала с всезнающей усмешечкой, с зубами, с твистом, с мучительно углубленными раздумьями по ночам, когда стюардесса уже спит.

Да пусть играют, думал Великий-Салазкин, пройдет и эта кадильня. Старик почуял запах моды еще задолго до начала паломничества униженных Эйнштейном гуманитариев. Первыми птичками моды были, конечно, романтики.

Молодых романтиков, да причем не карикатурных, не из кафе «Романтика», не тех, у которых «сто дорог и попутный ветерок», а настоящих романтиков с задних скамеек институтских аудиторий, – вот таких Великий-Салазкин изрядно опасался. Возможно, начинали они с «морского боя», с «балды», но потом уже появились и томики Хемингуэя, и собственная записная книжечка, где разрабатывались разные варианты «моей девушки», и наконец выковался тип современного романтика – эдакого мрачноватого паренька, стриженного ежиком, за плечами которого обязательно предполагаются разрушенные мосты и сожженные корабли, «который плюнул на все» и явился сюда, в глухомань, чтобы больше уже не вспоминать «их городов асфальтовые страны». Есть среди них вполне толковые ребята, но ведь кто поручится, что завтра романтик не «махнет на Тихий», не сменит лабораторный стол на палубу китобойца, дрейфующую льдину, заоблачный пик, чтобы сколотить себе в актив настоящую мужскую биографию.

Однажды в прозрачный августовский вечер Великий-Салазкин прогуливался за околицей города, прыгал с кочки на кочку, собирал бруснику для варенья, размышлял о последней выходке старика Громсона, который заявил журналу «Плейбой», что его многолетняя охота за частицей Дабль-фью суть не что иное, как активное выраженье мужского начала.

Тогда и появился первый из племени романтиков, наитипичнейший.

Он спрыгнул на развилке с леспромхозовского грузовика и пошел прямо в Пихты, а В-С из-за куста можжевельника наблюдал его хорошее романтическое лицо, сигарету, приклеенную к нижней губе, толстый свитер, желтые сапоги гиппопотамьей кожи и летящий по ветру шарфик «либерте-эгалите-фратерните». Когда он приблизился, В-С пошел вдоль дороги, как бы по своим ягодным делам, как бы посвистывая «Бродягу».

– Эй, добрый человек, далеко ли здесь Пихты? – спросил приезжий.

– Да тут они, за бугром, куды ж им деваться? – В-С раскорякой перелез через кювет и пошел рядом. – А нет ли у вас, молодой человек, сигареты с фильтром?

– Зачем тебе фильтр? – удивился приезжий.

– Для очищения от яду, – схитрил В-С, а на самом-то деле он хотел по сигарете определить, откуда явился романтик.

– Я, брат, солдатские курю, «Лаки страйк», – усмехнулся приезжий и протянул лесовичку пачку «Примы» фабрики «Дукат».

– Из столицы, значит? – спросил Великий-Салазкин, крутя в пальцах затхлую полухудую сигаретку, словно какую-нибудь заморскую диковинку.

– Из столицы, – усмехнулся приезжий. – Точнее, с Полянки. А ты откуда?

– Мы тоже с полянки, – хихикнул В-С и даже как-то смутился, потому что этот хихик на лесной дороге да в ранних сумерках мог показаться и зловещим.

Однако романтик был отнюдь не из тех, что дрожат перед нечистой силой.

– Вижу, вижу, – сказал он. – По ягодному делу маскируешься, а сам небось в контакте с Вельзевулом?

– Мы в контакте, – кивнул В-С, – на столбах, энергослужба.

– Понятно, понятно, – еще раз усмехнулся романтик, и видно стало, что бывалый. – Электрик, значит, у адских сковородок?

– Подрабатываем, – уточнил Великий-Салазкин. – Где проволочка, где брусничка, где лекарственные травы. На жизнь хватает. А вы, кажись, приехали длинный рублик катать?

– Эх, брат, где я только не катал этот твой рублик, – отвлеченно сказал романтик, и тень атлантической тучки прошла по его лицу.

– А ныне?

– А ныне я физик.

– У, – сказал Великий-Салазкин. – Эти гребут!

– Плевать я хотел на денежные знаки, – вдруг с некоторым ожесточением сказал приезжий.

«Во-во, – подумал В-С. – Приехал с плеванием».

– А чего ж вы тогда к нам в пустыню? – спросил он.

– Эх, друг, – с горьким смехом улыбнулся неулыбчивый субъект. – Эх, кореш лесной, эх ты… если бы ты и вправду был чертом…

– Карточку имеете? – поинтересовался В-С.

– Что? Что? – приезжий даже остановился.

– Карточку любимой, которая непониманием толкнула к удалению, – прошепелявил Великий-Салазкин, а про себя еще добавил: «И к плеванию».

– Да ты и правда агент Мефистофеля!

Молодой человек остановился на гребне бугра и вынул из заднего кармана полукожаных штанов литовский бумажник и выщелкнул из него карточку, словно козырного туза.

Великий-Салазкин даже бороденку вытянул, чтобы разглядеть прекрасное лицо, но пришелец небрежно вертел карточку, потому что взгляд его уже упал на Железку.

– Так вот она какая… Железочка… – с неожиданной для романтика нежностью проговорил он.

– Что, глядится? – осторожно спросил В-С.

– Не то слово, друг… не то слово… – прошептал приезжий, и вдруг резко швырнул карточку в струю налетевшего ветра, а сам, не оглядываясь, побежал вниз.

Академик, конечно, припустил за карточкой, долго гнал ее, отчаянно метался в багряных сумерках, пока не настиг и не повалился с добычей на мягкий дерн, на любимую бруснику.

В наши кибернетические дни воспоминанием об этой встрече с осенних небес на руки Великому-Салазкину слетел обрывок перфокарты. Стоит ли напоминать, что всякий грамотный человек может прочесть в этих «таинственных» дырочках стихи

№ 18

В брусниках, в лопухах,

в крапивном аромате,

в агавах и в шипах

шиповника и роз,

в тюльпанах, в табаке,

в матером молочае,

в метели матиолл,

как некогда поэт,

как некогда в сирень,

и в желтом фиолете,

желтофиолей вдрызг,

как некогда дитя,

расплакался старик,

тугой, как конский щавель,

Кохана, витер, сон

Их либе, либе дих…

Позднее Великий-Салазкин выяснил, что имя первого в Пихтах романтика – Вадим Китоусов. Несколько раз академик встречал новичка в кафе «Дабль-фью», но тот обычно сидел в углу, курил, пил портвейн «По рупь-сорок», что-то иногда записывал у себя на руке и никогда его не узнавал.

В-С через подставное лицо спустил ему со своего Олимпа тему для диссертации и иногда интересовался, как идет дело. Дело шло недурно, без всякого плевания, видно, все-таки не зря пустил Китоусов по ветру волшебное самовлюбленное лицо. Нет, не собирался, видимо, романтик подаваться «на Тихий», оказался нетипичным, крутил себе роман с Железкой и жил тихо, а тут как раз и Маргаритка появилась, тут уж и состоялось роковое знакомство.

Ах, это лицо, самовлюбленное лицо юной пигалицы из отряда туристов, что бродили весь день по Пихтам и вглядывались во всех встречных, стараясь угадать, кто делал атомную бомбу, кто болен лучевой болезнью, а кто зарабатывает «бешеные деньги». Туристы были из Одессы, и, собственно, даже не туристы, а как бы шефы, как бы благодетели несчастных сибирских «шизиков-физиков», поэтому привезли пластмассовые сувениры и концерт.

Великий-Салазкин, конечно, пошел на этот концерт, потому что пигалица в курточке из голубой лживой кожи поразила его воображение. Ведь если смыть с этого юного лица пленочку самолюбования, этого одесского чудо-кинда, то проявятся таинственные и милые черты, немного даже напоминающие нечто неуловимое… а вдруг? Во всяком случае, должна же быть в городе хоть одна галактическая красавица, так рассуждал старик.

Пигалица малоприятным голоском спела песенку «Чай вдвоем», неверной ручкой взялась за смычок, ударилась в Сарасате. Присутствующие на концерте «киты» шумно восторгались ножками, а Великий-Салазкин с галерки подослал вундер-ребеночку треугольную записку насчет жизненных планов.

На удивление всем пигалица ничуть не смутилась. Она, должно быть, воображала себя звездой «Голубого огонька» и охотно делилась мыслями о личном футуруме.

– Что касается планоу, то прежде всехо подхотоука у УУЗ. Мнохо читаю классикоу и четвертого поколения и, конечно, бэз музыки жизнь – уздор!

– Ура-а! – завопили «киты», а В-С подумал, что южный акцентик интеллигентной карменсите немного не к лицу. С этим делом придется поработать, решил он и тут же подослал еще записочку: «От имени и по поручению молодежи прихлашаю в объединение БУРОЛЯП, хде можно получить стаж и подхотоуку». Дарование прочло записку и лукаво улыбнулось – ну просто Эдита Пьеха.

– Товарищ приглашает меня в БУРОЛЯП, а между прочим, товарищ сделал четыре храмматические ошибки.

Да, видно, ничем не проймешь красавицу, читательницу четвертого поколения и представительницу пятого.

В-С пришел домой, в пустую, продутую сквозняками пятикомнатную квартиру и ну страдать, ну метаться – останется, не останется? Итог этой ночи – десять страниц знаменитой книги «Оранжевый мезон».

В дальнейшем ночи безумные, одинокие, восторг, ощущение всемирности стали слабеть – 8 страниц, пять, одна и, наконец, лишь клочок обертки «Беломора», головная боль, неясные угрызения совести. В таком состоянии В-С явился ночью в 6-й тоннель БУРОЛЯПа и вдруг увидел: за сатуратором сидит чудо-ребенок, сверкающий редкими природными данными и будто бы от подземного пребывания немного помилевший. Дева Ручья! Стакан, еще стакан, еще стакан… и вновь весна без конца и без края, и стеклярусный шорох космических лучей, и буйство платонического восторга, новые страницы. Весь мир удивлялся в те дни плодовитости «сибирского великана», но никто не знал, что источник – рядом и живая вода суть обыкновенная несладкая газировка.

Лишь Маргарита, пожалуй, догадывалась о чувствах академика, о близости лукавой нечистой силы, о возможности оперного варианта по мотивам Гуно «Душа – Маргарита – адские головешки». Женщина, даже несовершенная, конечно, обладает несвойственным другому полу нюхом на любовь.

Ребро

И вновь за столом в стиле «треугольная груша» начал назревать афоризм.

ВАДИМ АПОЛЛИНАРИЕВИЧ КИТОУСОВ: Что есть женщина?

МАРГАРИТА: Вот это уже интересно. Прошу тишины. Китоус размышляет о женщинах. Мемозик, слушайте, не пожалеете – это большой знаток.

МЕМОЗОВ: А я уже вострю карандаш, мой одиннадцатый палец.

КИТОУСОВ: Книга гласит, что Ева сделана из ребра Адамова, но прежде еще была Лилит, рожденная из лунного света. Некоторые утверждают, что женщина суть сосуд богомерзкий. Другие поют, что женщина суть оболочка любви. Человек ли женщина, вот в чем вопрос. Человек или сопутствующее человеку существо? Отнюдь не унижаю, нет. Может быть, существо более сложное, чем человек? Женщина храбрее мужчины в любви. Может быть, это существо более важное, чем человек? Может быть, как раз человек сопутствует женщине? Не будем сравнивать. Главное – это разные существа. Не подходи к женщине с мерками мужчины.

Ошарашенное молчание за столом было взорвано вопросиком.

МЕМОЗОВ: А с чем же прикажете к ней подходить?

В глубине взрыва Китоусов сидел, положив на руки осмеянную голову.

МАРГАРИТА: Бедный Китоус, не злись на Мемозика. Он дитя. А между прочим, на повестке дня – ШАШЛЫК НА РЕБРЫШКАХ!


В далекие дни Маргарита встречала Великого-Салазкина каждый день в своих разных качествах: то скучающая леди, то полнокровная спортсменка, то пылкая поэтесса, то шаловливая нимфа. Искала девушка свой образ и для этого опять же бороздила литературу четвертого поколения – образ современницы!

Великий-Салазкин, спрятавшись за бетонной ногой шестого тоннеля, следил, как шуруют вокруг сатуратора его «киты», как они хохмят с новым сотрудником и как она отвечает. Девушка охотно контактировала с мудрыми лбами, интересовалась мнениями по литературе, шлифовала свои «г» и «в», эту память о Привозе, где папочка заведовал киоском по производству Нефертити. Вскоре Маргарита уже была своей девушкой, своим пихтинским кадром, и в одном только она вставала поперек голубым «китам»-первоборцам – в их любви к Железке.

– Ну, что вы в ней нашли особенного? Допускаю, в ней есть какое-то очарование, но, согласитесь, ведь это всего-навсего обыкновенная научная территория. Ведь не Клеопатра же, не Нефертити, и ничего в ней нет обворожительного, просто милый шарм. Не больше.

Иные «киты» ворчали:

– Ишь ты, шарм… Тоже мне…

Другие смеялись:

– Ревнует Ритуля…

Великий-Салазкин, спрятавшись за бетонной ногой, следил, вздыхая. Увы, он знал, что в одну прекрасную ночь в тоннеле № 6 появится какой-нибудь романтик, и молил небеса, чтобы оказался тот без морского уклона, чтобы только не уволок карменситку куда-нибудь «на Тихий», в сельдяное царство, в бескрайний пьяный рассол. Пусть это будет какой-нибудь Вадим Китоусов, что ли…

Внутренний монолог Великого-Салазкина

А то, что мне самому причиталось по романтической части, все обвисло в конечном счете на моей соединительной черточке, на злополучной этой дефиске, без которой, как уже было сказано, моя персона невозможна.

Когда-то было время, не скрою, расцветал дефис глициниями, резедой, гиацинтом, кудрявился вечнозеленой шелушней, как грудь эллинского лешего из аттических дубрав. Когда-то – помнишь, тетеря, – Студенточка-Заря-Вечерняя ждала и тебя на фокстротном закате, но центрифуга была заряжена на пять часов, и имелись значительные трудности с электроэнергией, и пачка нераспечатанной корреспонденции из Ленинграда и Копенгагена лежала на столе, и ты вдруг в ужасе подумал о задержке, которая произойдет, если ты отправишься сейчас в закатные манящие края, подумал затем о своем любимом ярме, которое никому не отдашь и не обменяешь на фокстрот, на жаркую охоту в лунной Элладе, и дернул гирьку институтских ходиков, и гирька в соответствии с законом великого Исаака пять часов падала на пол и… упала!

Дефиска могла стать бархатным пуфиком, но не стала. Словно коленчатый вал, она крутила все мои годы, темнела и старела, но не ржавела, однако.

Теперь иногда одинокость кажется мне одиночеством, и я минуту за минутой вспоминаю ту ночь и падение чугунной болвашки и жалуюсь Мирозданию, что меня обделили романтикой, и Оно, милосердное, шлет мне свою посланницу, и та глядит на меня сквозь форточку ночами очами вечной черноты и ободряет: старик, мол, не трусь – все впереди! С вами бывает такое, одинокие сверхпожилые мужчины?


Вот так прошли годы, и все устоялось. Научный мир привык к Железке, привык прислушиваться к ее львиному рыку, принюхиваться к ее флюидам, вчитываться в ее труды и вместе с ней играть в тяжелую игру, доступную лишь титанам, передвигавшим горы в пустынные земные времена. Теперь на любой конференции в любой точке мира можно было услышать: «по последним данным Железки»… «как свидетельствует опыт Железки»… «опираясь на эксперименты, проведенные в Железке»… и так далее.

Что и говорить, Железка пульсировала, излучала свечение, пела свою серьезную тему, и местность вокруг на тысячи миль весьма облагораживалась. Что и говорить: в сфере практического применения высочайших достижений Железка наша любезнейшая тоже преуспела – некоторые ее детища вгрызлись в недра, другие вспахали морские луга, третьи взбороздили околоземные пространства.

Что и говорить: в область будущего Железочкой был послан острый лазерный луч познания, и всякий, даже чем-то задавленный, чем-то угнетенный человек становился смелее в ее железных гудящих тоннелях и смело видел в будущем картины привлекательных изменений – парные острова-проплешины в вечной мерзлоте и на островах тех, под ныне еще угрюмыми широтами, вечно веселую фауну и вечно шумящую флору, согретую оком вскоре ожидаемой космической красавицы Дабль-фью.

Прошли, однако, годы, прошла и мода. Схлынули журналисты, киношники и драматурги. Образ Атомного Супермена, пережеванный в репертуарных отделах, пожух, завял, засквозил унылыми прорехами. Кой-какие романтики смывались «на Тихий», переживая различные разочарования.

Разочарование

Вот ты говоришь «разочарование» и сам понимаешь, как это смешно: ведь писал же ты в школе «образы лишних людей», а ты не из них, это тебе говорит Вадим.

Твое разочарование – это поиск новых очарований, это тебе говорит Вадим, он знает.

Вот ты говоришь, разочаровался в работе, а это значит – ты ищешь новую каторгу, где больше башлей, где на тебе меньше ездят, а главное, где ты можешь больше кипятить свой котелок с ушами, это тебе говорит Вадим, а у него опыт.

Вот ты говоришь, разочаровался в бабе. Значит, другую ищешь: или монашку, или потаскушку, или дуреха тебе нужна, или товарищ-баба, едкий критик и сверчок, а может быть, просто тебе пышечку с кремом захотелось, или наоборот – птичку на пуантах, и это тебе говорит Вадим по-дружески.

Вот ты говоришь, разочаровался в друзьях, а это значит, что тебе другие ребята нужны, какие-нибудь смельчаки, или, наоборот, смурные пьянчуги, джазмены, может быть, или гонщики по вертикальной стене, зануды-аналитики или заводные «ходоки» с пороховой начинкой, это тебе говорит Вадим – он видел разное.

А вот если ты говоришь, что разочаровался в жизни, ты не понимаешь своих слов, и это тебе говорит Вадим, а он это знает.

Разочарование в жизни – это отказ от всех очарований, и для того, чтобы понять, поселилось ли оно в тебе, нужно лечь на спину и заснуть, а после проснуться и увидеть перед собой голубое небо. Все остальное, что входит в понятие «голубое небо», – кипящая европейская листва и дорога среди лапландских прозрачных озер, женщина Алиса, что машет тебе из кафе, руль автомобиля, стакан вина и жареное мясо, ветер вокруг флорентийского фонтана, темная улочка Суздаля, Пскова, Таллинна, ночной Ленинград с гулкими шагами и с музыкой из подвала, где сидят твои кореша и жарят «Раунд миднайт», – все это подразумевается, мой маленький принц.

Над тобой голубое небо. Ты только очнулся и смотришь на голубое небо. И вот ты начинаешь видеть в голубом черные пятна. Сначала разрозненные, потом собранные в гроздья, в кристаллы, потом ты видишь черную сетку, и временами для тебя все голубое становится черным, и пропадает все, что связано с голубым, а с черным для тебя ничего не связано. Вот когда ты видишь черную структуру голубого, это и есть разочарование в жизни, и это тебе говорит Вадим, а он понимает.


Итак, мы подводим черту под историческим опусом, без которого, увы, нам не удалось обойтись в силу приверженности к традиционным формам повествования. Итак, вы поняли: существует город Пихты и в нем живут наши герои, а рядом пыхтит, вырабатывая науку, наша любимая, золотая наша Железочка.

Многие читатели, возможно, бывали в Пихтах, кто в командировке, кто из любопытства, а для воображения остальных мы предлагаем следующую лаконичную картину.

Трескучей январской ночью вы прилетели в огромный индустриальный и культурный Зимоярск. Здесь все, как в Москве, только ртуть тяжелее градусов на тридцать. В двухстах километрах на северо-запад, то есть немного в обратную сторону, лежат знаменитые Пихты. Днем туда ходит поезд, летает маленький самолетик по кличке Жучок-абракадабра, но вы-то приехали ночью, и до утра вам ждать не резон. Вы, человек ловкий, бывалый, с характером, вы пускаетесь в путь, вы – «доберешься, старик!».

Вдруг за спиной угасает зимоярское полночное сияние, и над вами, над шоссе нависают лишь огромные ветви, и тьма чернее ночи обрезает, как нож, свет ваших фар. Тридцать километров, сорок и сто вас сопровождают тьма и пустыня, и лишь иногда, очень-очень редко вы видите одинокие малые и сирые огоньки. Вот так вы едете и шутите с водителем, а сами порой думаете: «Вдруг поршня сейчас сгорят или шатун сорвется». И в подошвах от этой мыслишки начинается ледяная щекотка.

И вдруг неожиданно, поверьте мне, всегда неожиданно, вы въезжаете в Пихты и восхищенно ахаете: ах! Перед вами пустынный спящий чудо-городок с аккуратно прорезанными среди гигантских сугробов улицами, с ярко освещенными стеклянными плоскостями почты и торгового центра, с подсвеченными фасадами худсалона «Угрюм-река», кафешки «Дабль-фью», школы юных гениев «Гомункулюс» и всемирно известной гостиницы «Ерофеич» – все это скромные, но запоминающиеся шедевры современной архитектуры. Ручаюсь, какой бы вы ни были выдержанный человек, этой ночью вы будете ахать. И ахайте, пожалуйста, не стесняйтесь. Учтите, дальше до самого Ледовитого океана таких городков уже (еще) нет.


В заключение исторического дивертисмента мы преподносим читателям приз – святочную историю, за достоверность которой ручается ее автор, шофер единственного в городе такси Владимир Батькович Телескопов.

«Тройной одеколон»

Вот уже метель мела в ту ночь – клянусь, не вру! Иные углы замела – не проберешься, другие так вылизала шершавым языком, хоть выпускай мастеров фигурного катания, вот что страшно. И в морду, в лицо, прямо в физиономию лепила не по-человечески.

– Сюда бы молодежь Симферополя или Ялты, это был бы им хороший урок.

Так думал Володя Телескопов, пробираясь глухой, безлюдной ночью от таксопарка, где уже спала его красавица «Лебедь» М-24, к городской аптеке для срочного приобретения «Тройного одеколона» у дежурного фармацевта, который ему приходился шурином.

И, пробираясь, в глубине души Телескопов Владимир страстно завидовал экспонатам торговой витрины, вдоль которой пробирался.

Стоят настоящие крупные люди за стеклом – лыжник, фигурная фея, просто дамочка-хохотушка, могучий хоккеист – стоят настоящие среднего роста в приличной непродажной одежде, с улыбками смотрят на метель, и им не дует и не требуется одеколона, вот что страшно.

Так все нормально, ночное кино без билета, и вдруг до Володи доносится легкий шум…

Оказалось: три огромных волка гонят зайчишку, простоватого жителя леса, и настигают его для пожирания прямо возле витрин, вот что страшно.

И зайка-гаденыш – всего и меху-то на перчатки, а тоже жить хочет, – трепыханием говорит человечеству последнее прости, потому что серые гангстеры – им тоже по ночам жрать хочется, вот что страшно, – даже не дают ему последнего слова.

Телескопов – человек не робкого эскадрона, все записано в трудовой книжке, однако в данном случае трезво рассуждает, что потеря водителя такси взамен нетоварного зайца в целом для общества вреднее. Точнее, конец пришел губителю морковки.

И вдруг – легкий звон: как будто кто-то флакон уронил или витрина посыпалась. Оказалось, второе: из витрины спрыгнул на панель и поехал с легким свистом тяжелый хоккеист – ни дать ни взять Саня Рагулин, вот что страшно.

В мгновение ока ледовый рыцарь расшугал клюшкой скрежещущих зубами матерых профессионалов леса, а одному из них так заехал сверкающей железякой в пузо, что тому пришлось уползать, догоняя товарищей, и оставлять в снегу дымящуюся кровушку, красную, как таврический портвейн, вот что страшно.

Закончив благородный поступок, хоккеист сопроводил пострадавшее от испуга животное в безопасное место, и на этом вся история закончилась, а шурина в аптеке не оказалось, хотя «тройной» был виден с улицы сквозь мороз, вот что страшно.

История, конечно, вздорная, и рассказана она человеком ненадежным, когда он не за рулем, но вот что страшно: оказался еще один свидетель – Вадим Аполлинариевич Китоусов. Он видел спину удаляющегося по ледяной лунной дорожке хоккеиста и слышал, как тот насвистывает популярный мотив «You are my destiny», что по-русски означает «Ты моя судьба».

Часть третья