Гибель Пушкина. 1831–1836 — страница 20 из 55

Пушкинисты еще в тридцатых годах совершенно верно заметили, что Евгений «петербургской поэмы» вырос из другой фигуры — героя неоконченной поэмы «Езерский», задуманной еще в 1832 году. Тема «Езерского» — падение дворянских родов, наступление новой знати. Это тема того самого вытесняемого из истории дворянства, которое выступило 14 декабря, которое было, по мнению Пушкина, «страшной стихией мятежа». Таким образом, обреченный в своем бунте Евгений связывался в сознании Пушкина с декабристами, с их обреченным бунтом. Связывался не только «географически» — Сенатская площадь, — но по существу.

А кто такой Анджело? Ведь это такой же кондотьер высшей власти, как Бенкендорф, как Уваров, как та «бюрократическая аристократия», которая охраняла русское самодержавие от оппозиции дворянства. Анджело, сила которого только в благоволении герцога и который может быть уничтожен им в любую минуту так же, как по прихоти вознесен. По существу, это — «новая знать».

Конфликты «Езерского», «Медного всадника», «Анджело» сплетаются воедино.

Дук милостив и терпим. Анджело — безжалостен. «Царь любит, да псарь не любит» — так определил Пушкин свои последующие отношения с Уваровым.

Принято считать, что в трагическом столкновении Евгения с суровой государственной необходимостью Пушкин остался нейтрален. Он, дескать, понимает и ту, и другую сторону. По-человечески сочувствует Евгению, с точки зрения государственной признает историческую правоту Петра. Пушкин умел разделять эти сферы. Но ведь Евгений, двойник Езерского, не мог вызывать у Пушкина только человеческое сочувствие. Езерские и Дубровские — потомки «тех родов», что строили Русское государство, спасали его в Смутное время, их старшие братья пытались ограничить деспотизм в декабре 1825 года. За ними не только право на тихое домашнее счастье. За ними — право историческое, историческая правота. 14 декабря они ошиблись тактически. Стратегически, в масштабе русской истории, правы они, а не бескрылый демон бюрократии, вызванный к жизни Петром.

«Анджело» подтверждает это.

Передача самодержавной власти Анджело вызвана государственной необходимостью. Он должен безжалостными мерами оздоровить страну. Но оказывается, что носитель самодержавной власти — лицемер. Он готов на произвол. Он только делает вид, что закон для него святыня. В таких условиях самодержавная власть, по видимости действующая на благо государства, есть зло. Ибо она — аморальна.

В «Анджело» — впервые после «Годунова», — исследуя проблему власти, Пушкин выносит вперед ясное нравственное начало. В 1831 году это не играло для него такой роли. Нравственное начало, заглушенное в «Медном всаднике» громом исторических сдвигов, в «Анджело» становится определяющим.

Жестокость не может быть панацеей от общественных зол: вот вывод «итальянской поэмы». Жестокость — сестра безнравственности.

В «Анджело» и «Медном всаднике» Пушкин рассчитался с фетишем законности.

Не всякий закон справедлив только потому, что он — закон. Закон, по которому должен погибнуть Клавдио, — дурной закон, ибо вместо того, чтобы разрешить человеческую проблему, он убивает человека.

«Сила вещей», исторический закон, по которому гибнет Евгений, торжествует. Но можно ли смиряться с этим торжеством, если наследники первого императора ведут страну к катастрофе?

31 октября был закончен «Медный всадник».

2 ноября была закончена «История Пугачева».

Пушкин писал их параллельно. И в них есть общий конфликт, общая проблема. Проблема бунта.

В «Медном всаднике» речь идет о бунте дворянском.

В «Пугачеве» — о бунте народном.

Понимая истоки того и другого, Пушкин осудил бунт как метод воздействия на русскую жизнь.

Он думал, что осудил навсегда. Но через два года, в страшную пору своей жизни, он еще к этой проблеме вернется…

6

Среди стихотворений 1833 года есть два особенно значимые.

С 1834 года в письмах и стихах Пушкина появляется усталость. Прямые признания в усталости. Мотив побега станет одним из главных в его лирике.

В 1833 году ничего этого еще не было. Но было стихотворение, в котором он с тоской вспоминал о том времени, когда был только поэтом…

Не дай мне бог сойти с ума.

Нет, легче посох и сума;

Нет, легче труд и глад.

Не то, чтоб разумом моим

Я дорожил; не то, чтоб с ним

Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня

На воле, как бы резко я

Пустился в темный лес!

Я пел бы в пламенном бреду,

Я забывался бы в чаду

Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,

И я глядел бы, счастья полн,

В пустые небеса;

И силен, волен был бы я.

Как вихорь, роющий поля,

Ломающий леса.

Да вот беда: сойти с ума,

И страшен будешь как чума,

Как раз тебя запрут.

Посадят на цепь дурака

И сквозь решетку как зверка

Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я

Не голос яркий соловья,

Не шум глухой дубров —

А крик товарищей моих

Да брань смотрителей ночных,

Да визг, да звон оков.

Если внимательно прочитать вторую и третью строфы, то становится совершенно ясно, что речь в них идет вовсе не о клиническом безумии. Пушкин начал стихотворение с мыслью о подлинном безумии. Тому, очевидно, был конкретный повод. Например, судьба безумного Батюшкова. Но далее стихи стали развиваться по-иному.

Эти стихи не о безумии, а о поэте. Поэте, свободном «тайной свободой». Две эти строфы — энциклопедия, свод пушкинских формул, трактующих поведение поэта.

Почти каждая строка здесь имеет соответствие в прежних стихах — начиная с самых ранних.

Когда б оставили меня

На воле, как бы резво я

Пустился в темный лес!

Еще в 1819 году Пушкин писал:

Сокроюсь с тайною свободой,

С цевницей, негой и природой

Под сенью дедовских лесов…

В стихах 1833 года:

И я б заслушивался волн…

Это смысловые реминисценции из стихотворения 1824 года «К морю»:

Как я любил твои отзывы,

Глухие звуки, бездны глас…

И почти полностью две эти строфы совпадают с монологом Поэта из «Разговора книгопродавца с поэтом» 1824 года:

И тяжким, пламенным недугом

Была полна моя глава;

В ней грезы чудные рождались…

В гармонии соперник мой

Был шум лесов, иль вихорь буйный,

Иль иволги напев живой,

Иль ночью моря гул глухой,

Иль шопот речки тихоструйной.

Тогда, в безмолвии трудов,

Делиться не был я готов

С толпою пламенным восторгом…

Сравним лексику: «Я пел бы в пламенном бреду» — «И тяжким пламенным недугом была полна моя глава», «пламенный восторг» (и в том и в другом случае романтическое толкование творчества как «высокого недуга»). Далее: «И я б заслушивался волн» — «моря гул глухой, иль шопот речки»; «вихорь, роющий поля» — «вихорь буйный». В последней строфе стихов 1833 года: «голос яркий соловья», «шум глухой дубров»; в стихах 1824 года: «шум лесов», «иволги напев живой».

А ведь в «Разговоре» — именно декларация романтического поэта.

Такая острая тоска по прошлому впервые появилась в пушкинских стихах 1830-х годов.

Безумие этих стихов — это высокое пророческое безумие, непонятное для окружающих. Такое безумие — это «воля», это «счастье». Но реализация его чревата бедой — «как раз тебя запрут».

Это была тоска по другому варианту его судьбы, от которого он сам отказался. Это была тоска по той «воле», которая была для него равнозначна «счастью»: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»

Он мог не пускаться в политическую деятельность, мог не заниматься профессиональными историческими изысканиями, мог не добиваться политической газеты, не вступать в службу и не искать сближения с царем. Он мог жить частным человеком, уехать в Михайловское или Болдино с молодой женой — «под сень дедовских лесов» и там, свободный «тайною свободой», вести жизнь поэта. Никто бы не мешал ему наезжать в Петербург, но он не был бы связан. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки деятеля, историка, политика, в которые он сам себя поставил. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки чиновника, человека, не свободного даже в частных своих поступках, в которые его поставил царь.

Впервые Пушкин усомнился в правильности выбранного им пути.

В творчестве своем он стремительно уходил от романтических представлений. Но он тосковал по независимости только поэта.

В том же 1833 году он в последний раз декларировал поэтическую свободу в неоконченном «Езерском»:

Зачем крутится ветр в овраге,

Подъемлет лист и пыль несет,

Когда корабль в недвижной влаге

Его дыханья жадно ждет?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, тяжел и страшен,

На черный пень? Спроси его.

Зачем арапа своего

Младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру и орлу

И сердцу девы нет закона.

Гордись: таков и ты, поэт,

И для тебя условий нет.

Это напоминает декларации из «Цыган», его романтической поэмы.

Он давно изменил своим декларациям. Давно перестал быть только поэтом. Для него теперь были условия.


Николай I и императрица Александра Федоровна на прогулке. Литография. После 1825 г.


Он и Езерского выбрал в герои по условиям своего общего плана — Езерский был «могучих предков правнук бедный», один из тех истинных дворян, на которых надеялся Пушкин.

Он еще не раз заговорит в стихах о свободе. Но это будет другая свобода. Не литературная. Впрочем, и не полити