Пушкинисты еще в тридцатых годах совершенно верно заметили, что Евгений «петербургской поэмы» вырос из другой фигуры — героя неоконченной поэмы «Езерский», задуманной еще в 1832 году. Тема «Езерского» — падение дворянских родов, наступление новой знати. Это тема того самого вытесняемого из истории дворянства, которое выступило 14 декабря, которое было, по мнению Пушкина, «страшной стихией мятежа». Таким образом, обреченный в своем бунте Евгений связывался в сознании Пушкина с декабристами, с их обреченным бунтом. Связывался не только «географически» — Сенатская площадь, — но по существу.
А кто такой Анджело? Ведь это такой же кондотьер высшей власти, как Бенкендорф, как Уваров, как та «бюрократическая аристократия», которая охраняла русское самодержавие от оппозиции дворянства. Анджело, сила которого только в благоволении герцога и который может быть уничтожен им в любую минуту так же, как по прихоти вознесен. По существу, это — «новая знать».
Конфликты «Езерского», «Медного всадника», «Анджело» сплетаются воедино.
Дук милостив и терпим. Анджело — безжалостен. «Царь любит, да псарь не любит» — так определил Пушкин свои последующие отношения с Уваровым.
Принято считать, что в трагическом столкновении Евгения с суровой государственной необходимостью Пушкин остался нейтрален. Он, дескать, понимает и ту, и другую сторону. По-человечески сочувствует Евгению, с точки зрения государственной признает историческую правоту Петра. Пушкин умел разделять эти сферы. Но ведь Евгений, двойник Езерского, не мог вызывать у Пушкина только человеческое сочувствие. Езерские и Дубровские — потомки «тех родов», что строили Русское государство, спасали его в Смутное время, их старшие братья пытались ограничить деспотизм в декабре 1825 года. За ними не только право на тихое домашнее счастье. За ними — право историческое, историческая правота. 14 декабря они ошиблись тактически. Стратегически, в масштабе русской истории, правы они, а не бескрылый демон бюрократии, вызванный к жизни Петром.
«Анджело» подтверждает это.
Передача самодержавной власти Анджело вызвана государственной необходимостью. Он должен безжалостными мерами оздоровить страну. Но оказывается, что носитель самодержавной власти — лицемер. Он готов на произвол. Он только делает вид, что закон для него святыня. В таких условиях самодержавная власть, по видимости действующая на благо государства, есть зло. Ибо она — аморальна.
В «Анджело» — впервые после «Годунова», — исследуя проблему власти, Пушкин выносит вперед ясное нравственное начало. В 1831 году это не играло для него такой роли. Нравственное начало, заглушенное в «Медном всаднике» громом исторических сдвигов, в «Анджело» становится определяющим.
Жестокость не может быть панацеей от общественных зол: вот вывод «итальянской поэмы». Жестокость — сестра безнравственности.
В «Анджело» и «Медном всаднике» Пушкин рассчитался с фетишем законности.
Не всякий закон справедлив только потому, что он — закон. Закон, по которому должен погибнуть Клавдио, — дурной закон, ибо вместо того, чтобы разрешить человеческую проблему, он убивает человека.
«Сила вещей», исторический закон, по которому гибнет Евгений, торжествует. Но можно ли смиряться с этим торжеством, если наследники первого императора ведут страну к катастрофе?
31 октября был закончен «Медный всадник».
2 ноября была закончена «История Пугачева».
Пушкин писал их параллельно. И в них есть общий конфликт, общая проблема. Проблема бунта.
В «Медном всаднике» речь идет о бунте дворянском.
В «Пугачеве» — о бунте народном.
Понимая истоки того и другого, Пушкин осудил бунт как метод воздействия на русскую жизнь.
Он думал, что осудил навсегда. Но через два года, в страшную пору своей жизни, он еще к этой проблеме вернется…
Среди стихотворений 1833 года есть два особенно значимые.
С 1834 года в письмах и стихах Пушкина появляется усталость. Прямые признания в усталости. Мотив побега станет одним из главных в его лирике.
В 1833 году ничего этого еще не было. Но было стихотворение, в котором он с тоской вспоминал о том времени, когда был только поэтом…
Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резко я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я.
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойти с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут.
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
Если внимательно прочитать вторую и третью строфы, то становится совершенно ясно, что речь в них идет вовсе не о клиническом безумии. Пушкин начал стихотворение с мыслью о подлинном безумии. Тому, очевидно, был конкретный повод. Например, судьба безумного Батюшкова. Но далее стихи стали развиваться по-иному.
Эти стихи не о безумии, а о поэте. Поэте, свободном «тайной свободой». Две эти строфы — энциклопедия, свод пушкинских формул, трактующих поведение поэта.
Почти каждая строка здесь имеет соответствие в прежних стихах — начиная с самых ранних.
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Еще в 1819 году Пушкин писал:
Сокроюсь с тайною свободой,
С цевницей, негой и природой
Под сенью дедовских лесов…
В стихах 1833 года:
И я б заслушивался волн…
Это смысловые реминисценции из стихотворения 1824 года «К морю»:
Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас…
И почти полностью две эти строфы совпадают с монологом Поэта из «Разговора книгопродавца с поэтом» 1824 года:
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались…
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шопот речки тихоструйной.
Тогда, в безмолвии трудов,
Делиться не был я готов
С толпою пламенным восторгом…
Сравним лексику: «Я пел бы в пламенном бреду» — «И тяжким пламенным недугом была полна моя глава», «пламенный восторг» (и в том и в другом случае романтическое толкование творчества как «высокого недуга»). Далее: «И я б заслушивался волн» — «моря гул глухой, иль шопот речки»; «вихорь, роющий поля» — «вихорь буйный». В последней строфе стихов 1833 года: «голос яркий соловья», «шум глухой дубров»; в стихах 1824 года: «шум лесов», «иволги напев живой».
А ведь в «Разговоре» — именно декларация романтического поэта.
Такая острая тоска по прошлому впервые появилась в пушкинских стихах 1830-х годов.
Безумие этих стихов — это высокое пророческое безумие, непонятное для окружающих. Такое безумие — это «воля», это «счастье». Но реализация его чревата бедой — «как раз тебя запрут».
Это была тоска по другому варианту его судьбы, от которого он сам отказался. Это была тоска по той «воле», которая была для него равнозначна «счастью»: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
Он мог не пускаться в политическую деятельность, мог не заниматься профессиональными историческими изысканиями, мог не добиваться политической газеты, не вступать в службу и не искать сближения с царем. Он мог жить частным человеком, уехать в Михайловское или Болдино с молодой женой — «под сень дедовских лесов» и там, свободный «тайною свободой», вести жизнь поэта. Никто бы не мешал ему наезжать в Петербург, но он не был бы связан. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки деятеля, историка, политика, в которые он сам себя поставил. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки чиновника, человека, не свободного даже в частных своих поступках, в которые его поставил царь.
Впервые Пушкин усомнился в правильности выбранного им пути.
В творчестве своем он стремительно уходил от романтических представлений. Но он тосковал по независимости только поэта.
В том же 1833 году он в последний раз декларировал поэтическую свободу в неоконченном «Езерском»:
Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, тяжел и страшен,
На черный пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись: таков и ты, поэт,
И для тебя условий нет.
Это напоминает декларации из «Цыган», его романтической поэмы.
Он давно изменил своим декларациям. Давно перестал быть только поэтом. Для него теперь были условия.
Николай I и императрица Александра Федоровна на прогулке. Литография. После 1825 г.
Он и Езерского выбрал в герои по условиям своего общего плана — Езерский был «могучих предков правнук бедный», один из тех истинных дворян, на которых надеялся Пушкин.
Он еще не раз заговорит в стихах о свободе. Но это будет другая свобода. Не литературная. Впрочем, и не полити