Около 29 мая:
«Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?»
8 июня:
«Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога».
Дело было уже не в обидах на Николая, которые казались стишком мелким чувством по сравнению с возможностью главной потери. Потери общественного уважения.
11 июня.
«На того я перестал сердиться, потому что (out refexion faite) не он виноват в свинстве его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <….. > и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».
Положим, Николай немало был виноват в свинстве, его окружавшем. Но фраза эта — не только попытка оправдать царя. В ней — отчетливое понимание логики событий. Дело не в личных качествах или желаниях Николая.
В мрачные июньские дни 1834 года Пушкин осознал, что все эти годы, думая, будто он поддерживает благие намерения правительства, он — на самом деле — находился в состоянии борьбы с правительством. Ибо правительство вовсе не хотело, чтобы его толкали в ту сторону, в которую пытался толкать его Пушкин. Борьба эта была подспудная и часто бессознательная. Но она была. И теперь она стала явной.
Не надо думать, что презрительное и подозрительное отношение к Пушкину ослепляло императора. Нет. Он ясно понимал, что в его внутриполитической игре Пушкин — фигура весьма существенная. Он мог не ценить его стихов. Но не мог не знать, что Пушкин, безусловно, признан русской публикой гениальным русским поэтом, первым русским поэтом. Об этом писал даже Булгарин. Несмотря на резкий упадок популярности в тридцатые годы, несмотря на частые разговоры об истощении пушкинского таланта, традиция отношения к Пушкину как к гордости литературы отечественной была жива и неизбежно учитывалась Николаем.
Разве случайно оба момента наибольшего сближения Пушкина и царя приходятся на периоды, наиболее для Николая трудные? Первый — в 1826 году, когда после казни декабристов Николаю нужно было как-то расположить в свою пользу общественное мнение. Второй — в 1831 году, когда перед царем довольно явственно предстал призрак внешне-и внутриполитической катастрофы.
Николай был политик вполне утилитарного толка. В тяжком для него 1831 году таким человеком, как Пушкин, пренебрегать было нельзя. В1834 году, когда Николай почувствовал себя прочно, он мог себе позволить относиться к Пушкину как хотел.
И он вполне выразил свое отношение пожалованием в камер-юнкеры, мелочными придирками и откровенным ухаживанием за Натальей Николаевной.
Пушкин как союзник уже не был ему нужен.
Пушкин должен был принять то положение, которое ему предлагалось, — положение мелкого чиновника, состоящего при российской истории, — и перестать претендовать на роль историографа-мыслителя, советчика государя. В противном случае его нужно было сломать.
Появление между Пушкиным и Бенкендорфом Мордвинова было предупреждением. Камер-юнкерство — решительным шагом.
Пушкин понял это:
«Теперь они смотрят на меня как на холопа».
Надо было спасать свое будущее и будущее своей миссии. Надо было идти в отставку.
25 июня 1834 года он написал Бенкендорфу письмо, по своей ледяной стилистике и краткости напоминавшее картель:
«Граф. Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать Его величество, не было взято обратно».
«В качестве последней милости». Он давал понять, что больше не нуждается в милостях, не претендует на будущие милости. Он хотел быть сам по себе.
Он перед тем внутренне готовился к перемене жизни:
Пора, мои друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
И прозаический план дальнейших строф:
«Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, — тогда удались он домой.
О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть».
Да, это был выход. Это был путь отступления. Почетного отступления. Никто бы не упрекнул его.
Но он не закончил стихотворения. Ибо программа эта его не устраивала. Ему нужны были архивы. «Труды поэтические» — этого было мало.
30 июня Бенкендорф ответил Пушкину:
«Письмо Ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении Вашей просьбы, что и будет мною исполнено.
Затем на просьбу Вашу, о предоставлении Вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно лицам, пользующимся особенною доверенностью начальства».
Уходя в отставку, он, стало быть, терял доверие. Это была опала.
Ему запрещали пользоваться архивами. Это значило, что он не сможет писать «Историю Петра». Это значило, что исторические занятия — важнейшие для него — станут невозможны. Это значило, что он не сможет делать то дело, к которому призван своим долгом.
Таким образом, терялся высокий смысл отставки и оставался только бытовой. Тот простой смысл — семейные и денежные дела, — о котором он писал и Бенкендорфу, а затем и жене. Он никому не писал о страхе потерять общественное уважение и духовную независимость (один раз это прорвалось в словах: «они смотрят на меня как на холопа»). Он говорил об этом в доверительной беседе с Россет и ее мужем Смирновым. Так же как свои подлинные планы относительно газеты, о которых нет ни слова в его письмах, изложил он в разговоре с Мухановым.
В. А. Жуковский. Акварель К. П. Брюллова. 1835 г.
Но раз оставался только бытовой смысл, простой смысл, то в действие вступали и другие мотивы, которые на этом уровне были серьезны. Раз он не сможет заниматься историческими трудами, стало быть, ему останется только литература. Но когда цензура узнает, что он в опале, она ополчится на него пуще, чем прежде. Защиты не будет ниоткуда. Доносы возобновятся с новой силой. И остановить их действие будет некому. Булгарин восторжествует.
Все оборачивалось не так, как он рассчитывал. Он заколебался.
И тут вмешался Жуковский, совершенно ошеломленный поступком Пушкина, полный заботы о друге.
2 июля. Жуковский — Пушкину:
«Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как этого поправить? — Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может, однако, еще возвратить письмо свое. — Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте ни минуты не усумнился как поступить. Спешу только уведомить о случившемся».
И здесь, как и в 1831 году, не следует преувеличивать влияние Жуковского. Пушкин ценил нежную дружбу Василия Андреевича и его постоянное желание, чтоб всем было хорошо. Но он видел то, чего не видел Жуковский, — катастрофичность своего положения.
Письмо Жуковского от 2 июля еще раз подтвердило, что царь по каким-то своим соображениям не желает пушкинской отставки и в случае упрямства Пушкина будет мстить.
3 июля. Пушкин написал Бенкендорфу:
«Граф. Несколько дней назад я имел честь обратиться к Вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу Вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным. Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим».
Он часто так делал в подобных случаях — выдвигал мотивировку, наиболее понятную адресату. На самом же деле — как видно из дальнейшей переписки — он вовсе не считал себя неблагодарным.
3 июля — в то время, как Пушкин писал Бенкендорфу, — Жуковский писал Пушкину из Царского Села:
«Вчера я писал к тебе с Блудовым на скоро и кажется не ясно сказал то, чего мне от тебя хочется. А ты ведь человек глупый, теперь я и этом совершенно уверен. Не только глупый, но еще и поведения непристойного: как мог ты, приступая к тому, что ты так искусно состряпал, не сказать мне о том ни слова, ни мне, ни Вяземскому — не понимаю! Глупость, досадная, эгоистическая, неизглаголанная глупость! Вот что я бы теперь на твоем месте сделал (ибо слова государя крепко бы расшевелили и повернули к нему мое сердце): я написал бы к нему прямо, со всем прямодушием, какое у меня только есть, письмо, в котором бы обвинил себя за сделанную глупость, потом так же прямо объяснил то, что могло заставить меня сделать эту глупость, и все это сказал бы с тем чувством благодарности, которое государь вполне заслуживает».