стает, какие у него блестящие знакомства, а я, выходит, выступаю в роли приманки. Нет, мне было ясно сказано: неплохо бы вам познакомиться с этой женщиной. С какой? Да с той, о которой я вам говорил, она обожает ваши книги. Помнится, он даже прибавил: это именно то, что вам нужно, она прямо создана для вас. Я не придал особого значения его словам, мало ли что болтает Рауль. Не принимать же все всерьез. Ну, ладно, если вам так хочется. В пять так в пять. Во вторник. Кажется, точно был вторник. Или нет?
На ней была бежевая шляпка-колпачок, надвинутая на уши, по последней моде, и манто из какого-то неизвестного мне меха, такими белыми и коричневыми полосами, накинутое на короткое черное платье, и я сразу посмотрел на ее ноги. Рауль представил нас друг другу: «Вот, дорогая, это Альфред, как я и обещал… который, на ваш взгляд, так тонко чувствует природу… Альфред, это госпожа Ингеборг д’Эшер, я вам говорил…»
«Мадам», — сказал я тебе первый и единственный раз в жизни. О чем мы разговаривали — мы с тобой и с Раулем? Не помню, не имею ни малейшего представления. Шли сразу две беседы: одна вслух, а другая, как ты выражаешься, в подтексте. Что крылось в подтексте Рауля, дело его. У меня же в жизни была такая полоса: я летел сломя голову и боялся сбавить скорость, чтобы не упасть. Не мог ни минуты оставаться один: остановишься, задумаешься — и случится что-то страшное. Я нашел выход: поселился у друзей, у которых двери не закрывались ни днем, ни ночью и круглые сутки толпился народ, все, кому не лень, в том числе множество девиц. Кроме того, я повсюду таскал с собой целую компанию из трех, четырех, восьми человек, по ходу дела мы прихватывали кого-нибудь еще, шатались по забегаловкам и пили, и я платил за всех; а то ни с того ни с сего мог пристать к какой-нибудь малютке с несусветной чушью: пойдешь за меня замуж? Та пугалась, в своем ли я уме. Пейте, плачу за всех! Иной раз ночами не спал, все ждал письма из Италии, а оно не приходило. Иной раз отправлялся в театр с той, другой, ненастоящей немкой: у тебя хватит мужества сходить со мной на «Варшавскую кузину»? — спрашивала она. Но, послушай, ты уже раз двадцать видела Попеско в этой роли. Вот именно. Она там великолепна. Мне хочется посмеяться. И раз от разу я смеюсь все больше. Потому и предупреждаю, что требуется известное мужество, чтобы сидеть со мной, als ob gar nichts los wäre…[43] Подумаешь! Мне к скандалам не привыкать… Она хохотала вовсю, рыдала от смеха, так что зрители возмущались, а актеры прекращали игру; сама Эльвира Попеско, хоть и польщенная, явно растерялась и подошла поближе к суфлерской будке… а немка все смеялась и смеялась. Я восседал рядом с самым невозмутимым видом. Из театра пошли к «Максиму». Там она встретила знакомых. А я ушел… Светские знакомые — это скучно, куда лучше, когда она хохочет. Я с ней ни разу не спал. Волочился за другими женщинами, поил всех подряд. Но когда я сделал ей предложение, она чуть не согласилась: у нее были планы купить в Нормандии большое имение и устроить скотоводческую ферму, а для этого муж-француз оказался бы кстати… Я тоже не так давно ходил на один и тот же спектакль и три, и четыре, и пять раз подряд: на «Отелло». В «Ла Скала», на обратном пути из Венеции. В Милане, до того как его изуродовали, то есть реконструировали, можно было заблудиться, как в лесу. Потом я задержался на некоторое время уже здесь, на юге Франции, в «тихом городе над шлюзами»… но право же, ничего серьезного… С той женщиной, случайной подругой на два дня, я больше никогда и не встречался, не считая одного-единственного раза… теперь же об этой истории столько разговоров, два дня превратились в целую историю, а все потому, что я развесил рифмы, как серьги, на каждом восьмом слоге… Ну а в Париже сразу стало невмоготу. Но тут я неожиданно и очень кстати получил большие деньги. И я швырял их на ветер: с октября до января времени всего ничего, хватит с избытком. Раньше я не Зарабатывал столько и за пять лет. Шампанского? — пожалуйста! С тобой еще подружка? — ради Бога! Дальше — больше. Гулял напропалую, до утра. Чего же лучше: забыв про сон, веселишься всю ночь до упаду, так что и память отшибает: говоришь, между нами что-то было? в самом деле? У бедняжки слезы на глазах. Пойдешь за меня замуж? Ну вот, и эта испугалась. Раз так, ступай на все четыре стороны. Монмартр. Со мной целая свита, но я никого не знаю, вон какая-то дама, пальцы сплошь в перстнях. Я делаю обход. Неизменный обход. Фу, шампанское у вас слишком сладкое! И выливаю всю бутылку в ведерко со льдом. Однажды подвернулась одна хорошенькая мулаточка, кто-то сказал ей, что у меня несчастье. Она снимала две комнатушки недалеко от площади Пигаль, на стенках там висело множество открыток и расписных вееров. Я показал ей фотографию. Дагерротип. И вдруг она расплакалась. Ей меня так жалко, так жалко! И, заклиная не слишком расстраиваться, рассказала, что видела эту фотографию у одного человека. Такую же, только побольше. Вот так я и узнал. Но сделал вид, что знал давным-давно: «Вот видишь, ты сама все поняла…» У нее был дружок, ударник в джазе. Сейчас на гастролях. Пойдешь за меня замуж? Why should I?[44] — опешила она. Не говоря о том, что у нее уже есть муж, a white man[45], где-то в Америке, правда, они не ужились, потому что в Нью-Йорке он даже не мог с ней в кафе показаться. Пожалуй, если продолжать в том же духе, денег хватит до 15 декабря, не больше… Ну и ладно, Рождеством больше, Рождеством меньше!
Ты что-то говорила мне. А у меня на уме было только одно. Скорей бы он убрался, этот Рауль! Или он привел тебя, чтобы послушать, как мы будем беседовать? Слава Богу, он был зван к кому-то на ужин и наконец ушел. Но не хватать же тебя сразу за руки. А придумать приличное начало никак не получалось, я был как в горячке. Ну да была не была! А если откажет? Тогда хватит с меня, сегодня же все покончу разом! Но ведь ты мне не нравилась, ничуть! Да я и не сказал тебе, что нравишься. В таком случае почему это было для меня так уж важно, так дьявольски важно… Видишь ли, я всегда знал, что я некрасивый, нескладный, неинтересный, но женщина могла, и так уже бывало, заставить меня поверить в чудо, и вот если бы ты… Знаешь, какой был в тот вечер подтекст у меня? Боже мой, как же я хотел тебе понравиться! А если не понравлюсь, чего ради тянуть до Рождества? Или даже до 15 декабря… Сказать, что это был за подтекст?
Я никогда не мог как следует вспомнить ту комнату в гостинице на Riva degli Schiavoni[46], впрочем, при чем тут набережная? — переступишь порог гостиницы, и нет больше ни набережной, ни канала, ни толпы, ни голубей на площади Святого Марка, ни сияющих на солнце куполов San Giorgio Maggiore[47]… попадаешь в особый мир, живущий в себе, собой и для себя… лестницы, коридоры; тонущие в полумраке стены — лампы висели на высоте человеческого роста, так что свет не доставал до самого верха, а раскаленные угольные спирали в этих лампах напоминали красные прожилки в глазу. Подняться в бельэтаж, потом еще на три ступеньки, извилистый коридор, облезлые стены. Я бы много дал, чтобы увидеть, наяву увидеть обстановку своей комнаты. С полным правом называю ее своей, потому что заплатил вперед и уже не должен был выйти из нее. Мне запомнился только туалет по соседству… Но там было так голо, что и описывать нечего. Удивительное дело, почему во сне не бывает комнат с низкими потолками, обязательно такие, как строили в старину: метров семь-восемь высоты, потрескавшаяся краска или старые обои на стенах. В постели очень грубые желтые простыни. И слегка измятые, как будто на них уже спали, но постарались, чтоб это было незаметно. Взгляд приковывал ковер, распластанный на холодных плитках пола, который когда-то, наверно, тоже имел какой-нибудь цвет. Каждый шаг по такому ветхому ковру навевает видения. Будь у меня время, я бы с удовольствием попытался представить все ноги, которые когда-либо ходили, топали, шаркали по нему, пока не вытерли до серой основы. Крепкие мужские ступни, грузные или изящные — старух и молодых женщин, усталые детские ножонки. Вот о чем я думал. Ни тоски, ни отчаянья — ничего… Загляни кто-нибудь в дверь или в замочную скважину, ему, не знающему подтекста, ни за что не догадаться, к какому зловещему деянию я готовился… Вещей у меня почти не было, нечего и складывать, не взял ни одной книги, а то начнут гадать, почему выбрал именно эту, а не другую, делать выводы, нет уж!.. ни одного листа бумаги — неровен час, вдруг найдет блажь, так вернее… не будет повода для разных домыслов: только сложить одежду, аккуратно сложить… единственное приготовление: снять и сложить всю одежду… Первый, кто войдет, подойдет к кровати… и бросится к окну, скорее настежь, впустить свет, воздух, крикнуть. А кстати, куда оно выходит, я даже не взглянул. Шнурок застревает, сколько ни тяни, шторы не поддаются, наверно, надо отдернуть рукой, и тоже с первого раза не получается — тяжелые, длиннющие, а подкладка драная… ага, вот и задвижка. Сквозь стекла пробивался слабый, мутный свет. Наконец окно открылось, и в комнату через еле раздвинутые шторы с помпончиками по краям, местами облетевшими и напоминавшими редкие старческие зубы, должен был заглянуть день. Нет, все равно ничего не видно, только стена прямо перед носом, до нее не больше метра, окно выходит во двор-колодец, в стену вбиты какие-то скобы, а свет идет сверху, причем свет искусственный, похожий на отблеск горящей вывески над кинотеатром или рекламы. Но здесь ничего такого нет, квартал, как гвоздь по самую шляпку, вбит в толщу города, и из окна моей комнаты открывается не Бог весть какое зрелище — нутро обыденной жизни; проникает скудный свет, а с ним вместе унылый запах остывших макарон, звяканье кухонной посуды.
Я всегда сплю нагишом. Пижама на стуле — просто для порядка. Но ложиться на эти простыни как-то противно. И даже не в том дело, что они пропитаны чужим потом, — теперь не до брезгливости, но швы и складки отпечатаются на коже безобразными полосами.