ь более образован, любуюсь на пеструю толпу и не замерзаю.
Вот я и дома, в квартире темно и тихо. Не зажигая света, я пошел по длинному коридору, по ковровой дорожке, как по песку. Под дверью Омелы светилась полоска. Я не остановился, пошел сполоснуть руки. В кухне тоже темно, ну да, суббота, наша испанка уехала в Версаль, в интернат за своими двумя детишками. Пришлось поместить их туда из-за каких-то семейных неурядиц. На выходные она их забирает. Мы ее отпускаем в пять. Скоро будем ужинать на кухне остатками завтрака. Мне это нравится. Проходная комнатушка. Крохотная, почти квадратная, сюда выходит ванная, и слева спальня Омелы. Раньше тут было что-то вроде прихожей с дверью на черную лестницу, но мы загородили дверь английским мужским туалетным столиком: большое зеркало и под ним два ящика (один для трусов и платков, другой для носков). Наших носков, и наших платков — снова прилив безумия, нет, сказку про Антоана пора кончать. Я зажег свет, поставил цветок на чугунный табурет и отправился в ванную вымыть руки. Вода чуть теплая, вечно у нас нелады с водопроводом. Посмотрелся в зеркало: никакого сомнения — голубые, хоть и со скидкой на годы, но все-таки. Вернулся, взял цветок. Прихватил носовой платок из ящика. И толкнул дверь в спальню — темно, свет из передней квадратом лег на постель, скользнув по стулу в изножье с моей стороны, и тут же на белые дверцы стенного шкафа между окнами метнулась его тень, очень похожая на гильотину. Спальня описана в «Эхо»: светлые деревянные панели, панно, потолок, затянутый серой с белым тканью… Голос Омелы из кабинета: «Это ты?» Я ответил: «Это я…» — и чуть защемило сердце от двусмысленности…
— Ты напугал меня, — сказала Омела. — А что это за цветок? Красивый… — Она встала с красного кресла и стала искать для моего цветка синее с желтым кашпо в стиле Наполеона III. Я ходил за ней следом: «Напугал тебя? А кого ты думала увидеть?» — Никого… но квартира такая большая, пустая, и когда нет Соледад… — Мы вернулись к ней в кабинет. Цветок красивый, но очень грустный, совсем, как я. Называется бамбергия (я так решил). Как, как? Бамбергия от Бамберга: помнишь, ложа для иностранцев, гостиница, номер Антонена Блонда, дверь в глубине открывается прямо в театр… и на сцене — ты, поешь в «Дон Жуане» арию донны Анны… Послушай, Омела…
— Ты ушел и бросил меня, — сказала она, — но у меня была гостья.
Оказывается, Эльза Триоле ушла от нее часа три назад. Принесла рукопись нового романа. Я увидел, что чтение уже далеко продвинулось. И о чем же роман?
— О мужчине и женщине: он умер, а она его пережила…
Омела… я хотел бы поговорить с тобой об Антоане… Опять! У тебя нет другой темы для разговора?.. Это очень важно… Омела смирилась. Я мог говорить. О том, что пора покончить с игрой. Что эта затянувшаяся на годы игра — некое извращение. Я говорил о своем малодушии, о страхе, о том, что я запутался, ревную к тому, кого нет, к выдуманному существу, но боюсь и потерять его, чтобы не лишиться своего призрачного счастья… Я говорил, а Омела машинально перелистывала рукопись «Великого никогда», так назывался новый роман… «Великое никогда»… Он умер, а она его пережила. Омела, как-то, не помню уже когда, ты сказала… ты же чувствовала ревность к Эльзе? Так почему бы мне не ревновать к Антоану? Есть он или нет, я ревную так, что готов убить. «Ты сошел с ума», — сказала Омела. «Это глупо, — сказала она. — Мы не дети. Как убить того, кого нет на свете?..» Мне же только того и надо было, чтобы Омела подтвердила: Антоан — давнишняя наша игра, наше «как будто», наши слова, нет Антоана вне наших бесед. Ну, а раз Антоана нет, его нельзя ни увидеть, ни потрогать, с ним нельзя лечь в постель, и в зеркалах нет его отражения, поскольку нечему в них отражаться, Антоан — это даже не обман зрения, давай не будем произносить «Антоан», и он исчезнет, исчезнет сам…
Мне казалось, она согласна, а что смотрела как-то испуганно, так это нервы, просто сегодня она расстроена, мне казалось, она поняла, она поможет… а она вдруг сказала такое… что меня прошиб холодный пот… «Но Антоан — это же как-никак ты», — сказала она. Так не пойдет, так не выпутаться, я стал втолковывать: пойми, что Ант… что этот фантом — некое допущение, он не я, не я!.. — я же все-таки есть, я — существо из плоти и крови, меня можно взять за руку, прикоснуться губами, почувствовать пальцами кожу, дыхание, биение сердца… я ведь еще существую для тебя, Омела, да? я существую…
Что она поняла? — поняла, в каком я нахожусь состоянии, и потому не спорит со мной, она испугалась, сообразив, что я задумал сделать и сделаю, если она… И теперь она повторяет эхом («существуешь, конечно, мой милый, да, ты для меня существуешь»), возвращает мне же мои слова, да еще, лишь бы я успокоился, поднажмет и усилит мои утверждения. Я твержу: это вымышленное существо, существо, которое не существует, а она бормочет: «Да-да, да-да, не существует, ни капельки»… будто одного отрицания мало, чтобы существа и вправду не существовали. Зачем говорить — не существует, и точка. Этого достаточно. «Да, дорогой, совершенно достаточно, совершенно». За ее серьезностью прячется ужас. А вокруг нас цветы, темные розы и белоснежные, фиалки, азалия, смотри-ка, азалия распустилась. Ну вот, мы и договорились, сегодня вечером ты мне уже не скажешь: «Сделай черные глаза…», а я, я не буду расчесывать волосы на пробор, не буду больше Ант… ну, тем не существующим существом…
Мне показалось, что у меня за спиной отворилась дверь. Дверь библиотеки. Я чувствовал чье-то присутствие. Живое опровержение. Хватит, хватит, довольно призраков. Я передернул плечами. Этакое дурацкое ощущение, будто кто-то там сзади. Но как смотрит Омела! Сидит у камина с таким лицом, словно видит за мной кого-то. Веки так и дрожат. Сбился в невнятницу. А она говорит: «Антоан»… точнее, она не сказала, только подумала, так явственно, что я услышал. Но оборачиваться не стал: глупость какая, никого там нет, никто не входил, а если кто-то и есть… Кто-то, сам того не желая, в тишине посапывает или старается не сопеть; я чувствую, что против собственной воли оборачиваюсь, поворачивается тело, за ним — голова, взгляд…
Антоан. Стоит Антоан. Стоит и все. Сел, взял газету, но не читает. И деликатно не вмешивается в разговор. Тот самый Антоан, которого я знаю, который так похож на меня, глазами, прической. Свою смешную маленькую шляпу он положил на соседний стул. На этот раз он в сером костюме, и пиджак у него темнее моего. Чтобы не было и соблазна счесть его за мое отражение в зеркале. Смотрю на Омелу: лицо у нее застыло, и я понимаю, что она тоже видит Антоана. Что ж, вольно нам договориться и больше не называть его имени. Но он пришел. Кашлянул, положил ногу на ногу — самые настоящие ноги.
— Вышел из дому, — заговорил Антоан, — и такая трудная оказалась дорога… ужас, что делается сегодня вечером возле Оперы, думал — не доеду… Но… я вам, кажется, помешал?
Я понял: произошло невообразимое, Антоан ревнует ко мне. Потому и назвал меня недавно Яго… Это я возбудил его ревность, я… Куда заведет его воображение? Ведь и Отелло, скорей всего, не собирался умертвлять Дездемону? Поначалу он и ревности не ведал…
Мы оба молчали. Я думал, нет, невозможно, нет… Антоан вне меня… нет, это зеркало, или… Антоан, существующий самостоятельно, и так близко от меня, я слышу, как он дышит, как потихоньку сопит. Словно уже почуял, что пахнет убийством… чуть-чуть. Я не могу даже спросить его, что все это значит, потому что, спрашивая, признаю его существующим. Омела глядит удрученно, но чем она удручена? Голос: «Я было хотел принести тебе розы, но решил, что и без меня… И вижу, что не ошибся…» Рука его, обведя комнату, показала на букеты, на мою агаву. То есть мою бамбергию. Голова Омелы вдруг запрокинулась, глаза помутнели, вздох… Омела лишилась чувств. О, Боже!
Мы оба бросились к ней, оба разом, и подоспели одновременно, я почувствовал нечто ужасное — руку Антоана возле своей руки, шуршание манжета по моему рукаву и ужас…
— Помоги мне, — сказал он, — надо отнести ее на кровать.
Мы подняли ее, голова Омелы откинулась, качнулась, а лицо у нее было бледным-бледным, как только однажды — после операции… Необходимости нести ее вдвоем не было, но казалось, ни один, ни другой не имели права на самостоятельность. Мы ее уложили. Мне сделалось жутко. Антоан сказал: «Ничего, она дышит…» Омела слегка застонала и пошевелилась. Но сознание к ней не вернулось, невидящие глаза были по-прежнему открыты.
Нужен доктор. Я не двигался. Мне по-прежнему было жутко. Жутко от отчетливого сознания неизбежности. Зато Антоан разводил лихорадочную деятельность. Он уже набирал номер. Он сказал: «Ну, что ты стоишь… не видишь, у нее ледяные руки… давай, неси грелку…» Я тупо спросил: «Грелку?» — а он: «Ну конечно, ты же знаешь, их две, красная и синяя, висят на двери бельевого шкафа в ванной, горлышком вниз». Конечно, я знал. Я пошел в ванную, зажег свет. Две грелки, красная и синяя, горлышком вниз. Вода чуть теплая, но, может, пойдет погорячее. Я видел себя в зеркале. Ну и ну, о Господи! Но глаза все-таки голубые. Волосы зачесаны назад. Нет, чуть теплая. Я пошел на кухню согреть воды. Которую взять из кастрюль? Пожалуй, эта велика. А та в самый раз. От автоматического включения плиты я всегда чуть ли не подпрыгиваю. Как из круглой кастрюли перелить воду в грелку? Ага, оловянный кувшинчик с носиком, налью в него, и… «Что ты копаешься?» — возмутился Антоан. Омеле, однако же, лучше. Она закрыла глаза. Я подложил грелки ей под колени. А Антоан укрыл розовым в зеленую клетку пледом.
Теперь он воюет с телефоном. Один номер не отвечает. По другому говорят, что доктор вернется только в понедельник. Угораздило же заболеть в субботу! Известное дело. Подыхай себе на здоровье! У врачей не должно быть воскресений. Может, позвонить доктору Бравону? Он только что уехал в Гро-Рувр, позвоните ему туда через час… Туда? Ни к чему. Я больше никого не знаю. Но в справочник ты можешь заглянуть, Альфред… Что-то забрезжило… Что-то такое было… гляжу на Антоана и припоминаю, как будто все сызнова, опять я тону… Ага, осенило — я вспомнил о Кристиане.