— Скажи, Жако, чего это ты сегодня так рано возвращаешься?
— Да вот, заехал кулаком в рожу мастеру.
— Правда?.. Не врешь?
— Факт!
— Неужели так кулаком и заехал?
— Прямой правый.
У Милу невольно вырвалось:
— Вот это да, знаешь!
Он на год моложе Жако Леру, фигура у него ничем не примечательная, зато лицо забавное: с широким лбом, коротким носом и острым подбородком. Волосы, подстрижен ные бобриком, никак не хотят слушаться и торчат во все стороны. Голова Милу формой напоминает редьку. Черные и блестящие, как угольки, глаза светятся насмешкой, а маленький по — детски пухлый рот придает лицу еще больше лукавства.
Речь Милу пересыпана словечком «знаешь», оно, словно камешки в бурливом потоке, и, не без труда следуя течению своих мыслей, Милу то и дело перескакивает с одного «знаешь» на другое, требуя от собеседника отклика, поддержки, участия. Милу живой, любознательный паренек, все его интересует, но с особым вниманием прислушивается он к словам и мыслям собеседника. Несмотря на свою отзывчивость и, пожалуй, даже мягкость, он крепко сдружился с грубоватым Жако Леру…
Жако стал рассказывать Милу, как его взорвало от придирок мастера. Не без удовольствия описал быстроту, направление и результаты прямого удара справа. Однако, по соображениям личного порядка, умолчал о словах мастера: «Видать, папаша не очень старался», из‑за которых все и произошло. Скрыл он также чувство жалости, а затем и стыда, охватившие его как только он нанес удар. У Жако, Милу и всей их компании так прочно укоренились свои понятия о достоинстве, чести, гордости и гневе, что ребятам уже давно не приходило в голову ссылаться на них. Короче, если Жако Леру нашел нужным тут же, ни слова не говоря, уйти с завода, то вовсе не потому, что испугался последствий своего поступка, а из чувства гадливости и глубочайшего презрения.
— Я, знаешь, тоже ушел из своего заведения, — проговорил Милу.
Милу работал на картонажной фабрике. Ему только что исполнилось восемнадцать лет, и хозяин, чтобы не прибавлять парню заработной платы, попросту уволил его.
Милу сксмкал свой рассказ: все это было так обыденно н скучно. Зато прямой правый Жако войдет в летопись Гиблой слободы.
Солнце ласково пригревало. За окном вагона все выглядело как‑то необычно. Это было уже не предместье, а настоящая деревня. Парни с удивлением смотрели в окна. Они каждый день проезжали эти места утром, еще до петухов, и вечером, когда куры уже садились на насест, но ни разу не приходилось им ехать здесь среди бела дня. Порой в воскресенье они отправлялись засветло в Париж, чтобы побывать в кино, но тогда каждый облачался в свой парадный костюм, а это, конечно, меняло взгляд на вещи.
— Завтра свадьба Полэна, знаешь… — проговорил вдруг Милу..
— Верно… Совсем было забыл. А ведь я как раз вчера встретил Розетту.
И Жако прибавил, качая головой:
— Со свадьбой надо поторопиться. Розетта так располнела, что это стало бросаться в глаза.
— На что они жить будут? — спросил Милу.
Жако досадливо махнул длинной рукой.
— Эх, жаль мне их.
Пневматические тормоза заскрежетали, двери открылись. Жако и Милу повисли на поручнях, подставив грудь теплой волне ветра. Цементная площадка станции летела прямо на них, словно белая стрела.
По улице Сороки — Воровки они добрались до Гиблой слободы и сразу почувствовали себя дома.
В Гиблой слободе все было родное. Голубое одеяло семейства Вольпельер развевалось на ветру. Мадам Удон, громыхая цепью, тащила ведро воды из колодца, а мамаша Жоли с тревогой смотрела на парней, появившихся в такое неурочное время. Мужчины еще не приезжали с работы. Пахло вкусным домашним супом, хозяйки заметали сор у открытых дверей, что знаменовало собой окончание дневных хлопот. Гиблая слобода готовилась к обычному возвращению тружеников и с изумлением взирала на двух юнг, явившихся раньше взрослых матросов.
Жако толкнул тяжелую дверь. Одна петля соскочила, поэтому, чтобы закрыть дверь, нужно было приподнимать створку обеими руками, и все‑таки нижний край царапал по полу.
Из кухни вышла мать с тазом мокрого белья.
— Ты уже вернулся, Жако? Дай‑ка пройти, мне надо еще белье прополоскать. Господи, который же теперь час? У меня ведь и обед не готов!
Газ горел ярким пламенем, и на плите стоял бак с бельем. Счетчик попискивал при каждом повороте колесика, и это было так похоже на мяуканье, что невольно хотелось проверить, не подбирается ли кошка к дверце буфета, которую позабыли закрыть. Мать Жако вернулась в кухню, вытирая фартуком веснушчатые руки. Взглянув на будильник, она удивленно воскликнула:
Да ведь нет еще и пяти!
Я ушел с завода.
Тебя прогнали?
Нет, я сам ушел. Я тебе все объясню… потом, попозже… Ты выстирала мою белую рубашку? Завтра я иду на свадьбу к Полэну.
Жако поднялся к себе в комнату и как был, в одежде, растянулся на кровати.
За стол сели раньше обычного, и Амбруаз был этим доволен: он здорово проголодался. Это был крепкого сложения сорокалетний мужчина, коренастый, почти квадратный. На лице его кустились густые брови. Он только что пришел домой после утомительного дня работы на строительстве и радостно потирал руки в ожидании обеда; загрубевшая кожа на ладонях шуршала, словно опавшие листья. Поддавшись искушению, Амбруаз выпил стаканчик вина для аппетита.
Мать положила кусочек маргарина на сковородку, и он сразу же зашипел. Сковорода была раскалена, поэтому матери пришлось прихватить ручку концом фартука. Она стала вертеть сковороду, чтобы маргарин скорее распустился, потом вытряхнула на нее из салатника очищенную и нарезанную вареную картошку. Посыпала сверху солью, перцем и петрушкой. Чуть прикрутила газ, затем принесла и поставила на стол суповую миску.
— Аулу, я кому сказала: садись за стол!
Малыш Люсьен, прижавшись к столу, пододвинул под себя стул.
Прежде чем сесть, мать погрузила в суповую миску огромную вилку, вытащила кусок вареной говядины и положила его на блюдо. Оставив вилку в мясе, взяла половник и наполнила доверху все четыре тарелки. Только покончив с этим, она наконец села и принялась есть. Сделав несколько глотков, она проронила как бы невзначай:
— Значит, ты теперь без работы?
Жако дул на свой суп. Блестки жира плавали по поверхности и сливались в большие желтые кружки. У Жако было скверно на душе. Будь Амбруаз — его родной отец, парень сообщил бы неприятную новость более осторожно. Но к чему ходить вокруг да около? Мать вот огорчена, что ж, тем хуже для нее… Он чувствовал себя кругом виноватым.
— Я заехал кулаком в рожу мастеру.
Мать подняла голову, ложка звякнула, ударившись о край тарелки.
— Уж конечно, ты был не прав.
Амбруаз молчал. Он шумно глотал горячий суп.
— Что там ни говори, а ты был не прав, — опять повторила мать.
Амбруаз молчал. Суп был очень горячий. Глава семьи то дул на полную ложку, то, посапывая носом, держал ее несколько секунд во рту. Из‑за половника крышка суповой миски была неплотно прикрыта, и струйка пара поднималась прямо к потолку. Лулу ел, не отрывая глаз от тарелки. Ребенок чувствовал серьезность этой минуты, и ему хотелось стать совсем незаметным. Жако сердился, почему это Амбруаз молчит? Родной отец отругал бы его, и сразу стало бы легче. Хорошая взбучка куда лучше этой тишины, которую нарушают только жалостливые вздохи матери. Амбруаз мог бы заговорить, сделать что‑нибудь, ну хоть приласкать Лулу, ведь тот его родной сын.
Амбруаз — чистокровный бретонец. Леру такая же бретонская фамилия, как Ле Флош или Леган. Амбруаз простой землекоп. А вот Жако не чувствует в себе ничего бретонского. Амбруаз не его отец. Но кто же отец Жако? Этого он не знает. Тут, видно, была целая история. Но не станешь же расспрашивать о таких вещах! Однако люди должны знать об этом… В Гиблой слободе есть ровесницы матери, подруги ее юности. Но в его присутствии никто не заикается о прошлом. Жако может сказать лишь одно: Амбруаз стал его отцом только в тот день, когда, облачившись в свой темно — синий костюм — этот костюм он обычно надевает для церемонии одиннадцатого ноября[1], и пиджак уже сделался ему слишком узок, — отправился в мэрию и заявил секретарю:
— Этот парнишка — мой сын. Он носит фамилию матери, а это никуда не годится. С сегодняшнего дня он будет носить мою фамилию, так как я муж его матери.
Но порой, когда Жако идет по Гиблой слободе, ему кажется, что из‑за занавесок люди указывают на него пальцем, перешептываются: «Разве вы не знаете? Ведь это же сын такого‑то… Взгляните хорошенько, у Жако его нос… его глаза, да и походка такая же…»
Все уже разделались со своей порцией говядины. Мать накладывает в тарелки жареную картошку.
— Жако, возьми еще мяса.
Это все, что сказал Амбруаз. Голосом, похожим на звук тупой пилы, он сказал: «Жако, возьми еще мяса».
Мясо придает крепость телу, поддерживает силы, мужество. Амбруаз раскрывает свой складной нож, отделяет от кости большой кусок мяса, накалывает его на кончик ножа и кладет поверх картошки в тарелку Жако.
Пар от супа уже рассеялся. В воздухе стоит благоухание вареной говядины.
— Сегодня вечером прохладно, — говорит мать.
— Ноябрь на дворе, — подтверждает Амбруаз.
— А Мунины, соседи‑то, уже успели запастись углем на зиму!
ГЛАВА ВТОРАЯГИБЛАЯ СЛОБОДА
Чтобы добраться до Гиблой слободы, надо сесть в метро на станции Люксембург или Денфер-Рошеро. Билет стоит девяносто франков. За каких‑нибудь двадцать минут поезд довезет вас по линии Со до Ла Палеза. Это один из огромных южных пригородов Парижа, прозванных «городами — спальнями», потому что тамошние жители день — деньской работают на парижских заводах и возвращаются домой лишь вечером, чтобы снова уехать на заре.
В Ла Палезе дома выстроились двумя рядами вдоль шоссе на Шартр, и шоссе стало главной улицей предместья. Три квартала Ла Палеза тянутся друг за другом, как вагоны поезда. В центре, у площади Мэрии, расположен торговый квартал, ближе к Парижу — квартал Шанклозон, а к Шартру — квартал, который называют «Гиблой слободой».