— Они озлоблены.
Среди бинтов и повязок вспыхнули две черные точки.
— «Озлоблены» — выражение реакционеров, Рене. Мы говорим «возмущены».
— Но как же быть? — повторил Шантелуб. Он‑то сам прекрасно понимает всю важность борьбы против перевооружения Германии, но ему никак не удается убедить в этом остальных, и если нужно будет выбирать между состязанием бокса в Зале празднеств и массовой демонстрацией, ребята ни минуты не станут колебаться — это ясно.
Какую же позицию должен занять он, Шантелуб, секретарь молодежной организации, сталкиваясь с такими настроениями, с такими фактами? В лучшем случае ему удастся притащить на демонстрацию одного или двух парней, уцепившись за полы их пиджаков, а в это время сотни других отправятся в Зал празднеств, чтобы полюбоваться на то, как мсье Рей и другой боксер — «не помню, как его зовут» — будут награждать друг друга тумаками.
— А тебе следовало бы знать, как зовут этого боксера, — перебил его голос Раймона.
Красноречие Шантелуба сразу иссякло.
— Да, тебе следовало бы это знать, знать не меньше других парней, о том, что их до такой степени увлекает.
Шантелуб ничего не понял. Он почесал у себя в затылке, и кожаный козырек фуражки сполз ему прямо на длинный нос. Ударом большого пальца он снова водворил фуражку на место.
По мнению Раймона Мартена, важнее самому находиться в гуще людей, чем являться к ним с готовыми формулами. Важнее сделать три шага со всеми, чем десять километров одному. Шантелубу хотелось, чтобы член компартии, активист, объяснил ему, как практически осуществить эти принципы в молодежной организации, но Мартен предоставлял ему полную свободу в деле «омоложения» опыта старших товарищей. Вот, кстати, завтрашний митинг в зале «Канкана»… Началось это в воскресенье утром, когда Мартен продавал «Юманите». У каждой двери его встречали жалобами на отсутствие водопровода, охали домашние хозяйки, тащившие полные ведра воды, впрочем, ему и самому все эго было хорошо известно. Тут Мартен засмеялся, прижимая обеими руками свои повязки. Он поставил этот вопрос на собрании ячейки, и было решено организовать сбор подписей под петицией. Петицию подписала вся Гиблая слобода. Делегация отправилась в Версаль, где была принята начальником канцелярии префекта.
— И знаешь, кто входил в эту делегацию? Мадам Гобар и мадам Удон.
— Но ведь они друг друга терпеть не могут!
Жан — Пьер Шаброль
113
— Да, они ссорились из‑за колодца. Вода оказалась единственным вопросом, по которому они могли договориться действовать сообща.
Завтра на митинге они будут сидеть рядом, и каждая станет ревниво следить, чтобы соперница не опередила ее, проявив больше рвения в борьбе. Приедет также генеральный советник, реакционер.
— Но как же с перевооружением Германии? — спросил Шантелуб. — Разве ты об этом не будешь говорить?
А ему и не придется. Другие скажут за него. В связи с вопросом о проведении водопровода в Гиблой слободе неизбежно встанет вопрос о кредитах, и разговор волей — неволей зайдет о военном бюджете, а там недалеко и до перевооружения Германии. Если генеральный советник попытается избежать столь щекотливой темы, его могут призвать к порядку те самые домашние хозяйки, которые то и дело кричат, чтобы их оставили в покое со всей этой политикой.
— Видишь ли, — настойчиво заговорил человек — привидение, — самое удивительное в этой замечательной истории с водопроводом то, что вся кутерьма затеяна женщинами и они всем заправляют.
— Женщинами! — воскликнул Шантелуб. — Да с ними еще труднее, чем с молодежью!
— Прежде чем пытаться изменить молодежь, Рене, надо принять ее такой, какова она есть.
Раймон Мартен говорил, положив локти на стол и прижимая ладони к забинтованным щекам, и голос его звучал глухо сквозь компрессы и повязки. Со сдержанной страстностью он излагал Шантелубу те идеи, ради которых еще не так давно рисковал жизнью. Если хочешь помочь людям, нельзя подходить к ним с видом превосходства. Прежде всего надо их любить. Он, Мартен, понятно, плохой советчик, сам часто не знает, как ему быть с Ритоном. Сын вышел не совсем такой, каким хотелось бы его видеть. Но Мартен старается понять его. Ему уже начинают нравиться музыкальные радиопередачи, и он не без удивления обнаруживает, что песня служит народу средством выражать свои чувства. А это сила, которой не стоит пренебрегать.
Он извинялся, что все валит в одну кучу: теоретические рассуждения — его слабое место, особенно если не удалось заранее подготовиться, изучить вопрос. Впрочем, от бесконечных дискуссий вряд ли бывает много проку. Важнее всего работа, борьба. Вот та почва, на которой мысль пускает корни, развивается, дает плоды. Попросту, как говорят между собой рабочие, он объяснял, что нет ни одного рецепта, который можно было бы применять механически, нет отмычки, открывающей все сердца. Если уж так необходимо сделать вывод, то, пожалуй, правильно будет сказать: главное — это действовать всем вместе.
— Но как же быть с боксом, Раймон?
Мартен по — прежнему не хотел давать никаких указаний. Шантелуб сам должен подумать. Он же секретарь Союза молодежи.
Они долго беседовали. Ночь постепенно окутала тишиной Замок Камамбер. Наконец Шантелуб проговорил, вставая:
— Замечательно все‑таки, что мы можем разговаривать с тобой прямо, откровенно, несмотря на разницу лет.
— Это благодаря партии, — откликнулся голос.
— Это так ново, — продолжал Шантелуб.
— Все ново, Рене. И все это благодаря партии.
Уже взявшись за ручку двери, Шантелуб растроганно улыбнулся. Он остановился в нерешительности, поискал глазами две черные точки среди повязок и сказал, поглаживая себя по животу:
— До чего же вкусное у тебя получилось кофе!
И вышел.
* * *
Зима зажала Гиблую слободу в ледяной кулак. И Гиблая слобода изворачивается, ежится, корчится, как кролик, которого поймали за уши.
Морис Лампен отворяет дверь мэрии, и его тотчас же обволакивает приятное тепло. Он вынимает руки из карманов, опускает воротник куртки, одергивает ее, поправляет галстук.
— Извините, мсье, к кому можно обратиться по вопросу о безработице?..
Служащие в белых или серых блузах поглощены работой: кто склонился над арифмометром, кто над бухгалтерской книгой. Все сидят с опущенной головой, словно совесть у них нечиста.
— Пройдите к генеральному секретарю, вон та дверь, в глубине…
Кто‑то уже ожидает здесь. Это мадам Леони, сгорбленная, чистенькая, улыбающаяся старушка.
Морис опускается на деревянную скамью, стоящую возле стены. Он вытягивает скрещенные ноги, зажимает руки между коленями, с наслаждением трется ушами о плечи. Здесь хорошо, тепло.
Генеральный секретарь появляется в приемной в сопровождении служащего муниципалитета. Замечая старушку, подходит к ней:
— Я и не знал, что вы здесь. Я сейчас же вас приму.
Вмешивается служащий:
— Она ждет уже около двух часов, господин генеральный секретарь. Говорит, что ей здесь хорошо.
— Послушайте, я выпишу вам ордер на уголь по линии Благотворительного комитета, — предлагает секретарь. Заметив, что старушка не расслышала его слов, он повторяет, повысив голос: —Я дам вам ордер!
Старушка трясет головой.
— Мне всегда так неприятно обращаться с какой‑нибудь просьбой, — говорит сна, — ведь я глуха, и людям приходится громко кричать.
Не зная, как быть, генеральный секретарь засовывает большой палец в жилетный карман и похлопывает ладонью себя по животу.
Оба должностных лица удаляются, качая головой.
Морис расхаживает по приемной. За его спиной открывается дверь. Морис оборачивается.
— Ах, это ты, Полэн, здравствуй. Давненько тебя не было видно. Как дела?
Полэн в деревянных башмаках, и от этого ноги кажутся огромными, словно принадлежат не ему. На парне тиковые панталоны линялого синего цвета, сплошь усеянные разноцветными заплатками, которые набегают друг на друга, как волны. Он утопает в тяжелой вельветовой куртке в широкий рубчик, которая доходит ему чуть не до колен. Рукава он завернул, чтобы удобнее было двигать руками.
— А как твои дела, Морис?
— Да ничего. Скажи лучше, как поживает твой брат Проспер? А Розетта?
— Розетта родила.
— Как, уже?
— Да, у нас девочка. Толстенькая такая. Ее назвали Катрин.
— Поздравляю, старина. Ты все‑таки мог бы сообщить нам об этом, ведь такое дело полагается вспрыснуть…
— Видишь ли… Работы у нас по горло. Да и неприятности всякие…
Они садятся рядом на скамью, кладут руки на колени и погружаются в созерцание собственных ног. По прошествии нескольких минут Полэн спрашивает:
— Ты пришел к генеральному секретарю?
— Да, чтобы зарегистрироваться как безработный. А ты?
— Видишь ли… поругались мы с Эсперандье. С тех пор как Розетта родила… она плохо чувствует себя, и потом, как же иначе, ведь надо присматривать за маленькой. Розетта уже не может так много работать, как прежде. А Эсперандье недоволен. Серчает. Бранится. Без конца подковыривает нас. Вчера мы поругались.
— Ты не должен ему потакать.
— Еще бы, теперь и подавно, ведь у меня Розетта и девочка. Вот я и пришел сюда, чтобы разузнать о своих правах.
— Лучше бы ты обратился в профсоюз.
— Я думал об этом. Но… в общем… ведь мне главное узнать, какие у меня права, ну, в общем, что в законах сказано, понимаешь? Здесь у них есгь всякие книги…
Полэн медленно, с силой потирает руки, как обычно, когда собирается взяться за плуг.
— И потом, понимаешь, — говорит он, — Эсперандье не станет ругаться, если я схожу в мэрию.
И добавляет, поднимая голову и глядя на Мориса:
— Ведь это уж было бы ни на что не похоже!
* * *
Милу только и думал, только и говорил, что о своем посещении Марио Мануэло. Жако пытался делиться с ним новостями: он ждет ответа от Ситроена, но это может затянуться, и он опасается, что в металлопромышленности ему не найти работы, особенно теперь, когда закрывается столько авиационных заводов… Но Милу неизменно возвращался к своему рассказу: подумать только, он теперь знаком с Марио Мануэло! В квартире у Мануэло, трудно даже поверить, белые, ну совсем белые телефоны!.. Милу добавлял все новые подробности, подкрепляя их словечком «знаешь», расписывал, приукрашивал.