–Естественно, но с газетчиками тоже не стоит.
–Почему? Девственность запрещена законом?
–Это все-таки ваша частная жизнь, нечто глубоко интимное…
–А все предыдущие вопросы, иезуитская ваша душа, разве не касались моей частной жизни? До сих пор вы почему-то не были так щепетильны. Нечего строить из себя целку (как нельзя более уместное выражение, заметьте), со мной эти номера не проходят.
–Вы не правы. Бестактность тоже имеет пределы. Журналист бестактен по определению – это его профессия,– но он знает, что есть вещи, которых касаться нельзя.
–Вы заговорили о себе в третьем лице?
–Я говорю от имени всех журналистов.
–Ну конечно, взыграло кастовое сознание, это свойственно трусам. А я вам отвечаю от своего имени, ни на кого не оглядываясь и не ссылаясь, кроме себя самого. И я говорю вам, что не стану загонять себя в ваши рамки и буду сам решать, что в моей частной жизни тайна, а что нет. На мою девственность мне глубоко плевать – делайте с ней что хотите.
–Господин Тах, мне кажется, что вы не вполне сознаете, чем вам грозит это откровение: вы будете чувствовать себя оплеванным, вывалянным в грязи…
–Позвольте, молодой человек, теперь я задам вам вопрос: вы дурак или мазохист?
–Почему вы спрашиваете?
–Потому что если вы не дурак и не мазохист, то я вас просто не понимаю. Вам преподносят на блюдечке сенсацию, дарят ее великодушно и бескорыстно, а вы, вместо того чтобы вцепиться в нее мертвой хваткой, как подобает уважающему себя стервятнику, высасываете из пальца проблему и разводите китайские церемонии. Вы сильно рискуете, если будете продолжать в том же духе. Мое терпение не безгранично, я могу и отобрать у вас эту сенсацию – не для того, чтобы оградить мою священную и неприкосновенную частную жизнь, а просто вам назло. Имейте в виду, мои порывы великодушия проходят быстро, особенно если меня раздражают, так что не теряйтесь, берите, пока дают. Могли бы, кстати, и поблагодарить, не каждый день нобелевский лауреат дарит вам свою девственность, правда?
–Я вам бесконечно благодарен, господин Тах.
–Вот так-то. Подхалимов вроде вас я просто обожаю.
–Но вы же сами сказали, чтобы я…
–Ну и что? Вы не обязаны делать все, что я скажу.
–Ладно. Вернемся к предыдущему вопросу. В свете последнего откровения я, кажется, понимаю причину вашего женоненавистничества.
–Да ну?
–Да. Обида на женщин проистекает из вашей девственности, не так ли?
–Я не вижу связи.
–Ну как же! Вы ненавидите женщин, потому что ни одна не захотела иметь с вами дело.
Писатель расхохотался. Его пухлые плечи заколыхались от смеха.
–Блестяще! До чего же вы забавны, мой друг.
–Должен ли я понимать, что вы опровергаете мое объяснение?
–По-моему, ваше объяснение само себя опровергает. Путать причину и следствие – это конек журналистов, но вы, право, всех перещеголяли. Так все поставили с ног на голову – с ума сойти! Вы говорите, что я ненавижу женщин, потому что ни одна не захотела иметь со мной дело, тогда как это я не захотел иметь дело ни с одной по той простой причине, что я их ненавижу. Двойной перевертыш – браво, у вас талант!
–Вы хотите убедить меня, что ненавидите их априори, без причины? Этого не может быть.
–Назовите мне что-нибудь из еды, что вы не любите.
–Вообще-то, ската, но…
–Чем же вас обидел бедный скат?
–Скат меня ничем не обидел, он просто невкусный, вот и все.
–Ну наконец-то мы друг друга поняли. Женщины меня тоже ничем не обидели, просто я их терпеть не могу, вот и все.
–Однако же, господин Тах, это нельзя сравнивать. Что бы вы сказали, вздумай я сравнить вас с телячьим языком?
–Я был бы польщен: это объедение.
–А если серьезно?
–Я всегда серьезен. И это весьма прискорбно для вас, молодой человек, потому что, не будь я так серьезен, может быть, и не заметил бы, что наша беседа не в меру затянулась и что вы не заслуживаете такой щедрости с моей стороны.
–Почему же я ее не заслуживаю?
–Вы неблагодарная скотина и к тому же кривите душой.
–Я кривлю душой? Я? А вы сами?
–Наглец! Я всегда знал, что моя честность меня погубит. Мало того что ее не замечают, так еще и выворачивают наизнанку – конечно, вы же в этом деле корифей,– и приписывают мне криводушие. К чему были все мои жертвы? Порой я думаю, если бы можно было начать жизнь сызнова, я поставил бы на карту криводушия, чтобы пожить наконец в комфорте и почете. Но вот смотрю я на вас и думаю: до чего же противно, и радуюсь, что не стал таким, как вы, хоть этим и обрек себя на одиночество. Лучше быть одному, чем купаться с вами в грязи. Жизнь у меня поганая, но я не променял бы ее на вашу. А теперь ступайте: я закончил тираду, проявите же чувство мизансцены, сумейте уйти вовремя.
В кафе напротив после рассказа журналиста споры вспыхнули с новой силой.
–Позволяет ли профессиональная этика продолжать интервью в сложившейся ситуации?
–Надо быть лицемерами, чтобы говорить об этике в нашей профессии, сказал бы Тах.
–Сказал бы, как пить дать, но он все-таки не папа римский. Он поливает нас грязью, а мы утирайся?
–Беда в том, что он где-то прав.
–Ну вот, готово дело, и вы купились на его фокусы. Нет, мне очень жаль, но я потерял к нему уважение. Для него нет ничего святого.
–Правильно он говорил: неблагодарная ты скотина. Он дал тебе в руки такую конфетку, а ты вместо «спасибо» его, видите ли, презираешь.
–Нет, ты что, не слышал, каких гадостей он мне наговорил?
–Слышал, а как же. В принципе можно понять, почему ты бесишься.
–Скорей бы подошла твоя очередь. Вот тогда посмеемся.
–Это точно, скорей бы подошла моя очередь.
–А как он отзывается о женщинах, вы слышали?
–Вообще-то, доля правды в его словах есть.
–Как вам не стыдно? Слава богу, среди нас нет ни одной женщины. Кстати, кто идет завтра?
–Темная лошадка. Даже не зашел сюда познакомиться.
–А на кого работает?
–Никто не знает.
–Не забудь, что Гравелен просит у всех копии записей. Надо его уважить.
–Святой человек. Сколько лет он работает у Таха? Наверно, и ему иной раз круто приходится.
–Да, но работать у гения – это, должно быть, нечто.
–Как же, на гения все спишется!
–А зачем, собственно, Гравелену слушать записи?
–Хочет лучше узнать своего мучителя. Я его понимаю.
–Интересно, как ему удается выносить пузана?
–Не смей так называть Таха! Ты забыл, кто он такой?
–Для меня Таха больше не существует. Отныне он пузан, и только. Встречаться с писателями – последнее дело.
–Кто вы? Какого черта вы здесь делаете?
–Сегодня восемнадцатое января, господин Тах, мне было назначено на этот день.
–Разве ваши коллеги не сказали вам, что…
–Я не встречалась с этими людьми. Я не имею с ними ничего общего.
–Это говорит в вашу пользу. Но вас должны были предупредить.
–Ваш секретарь господин Гравелен дал мне вчера прослушать записи. Так что я в курсе.
–Вы знаете мое мнение о вас и все же пришли?
–Да.
–Что ж, браво. Это смелый шаг. А теперь уходите.
–Нет.
–Ваш подвиг совершен. Чего вы еще хотите? Чтобы я выдал вам письменное свидетельство?
–Нет, господин Тах, я хочу с вами поговорить.
–Послушайте, это очень смешно, но моему терпению есть предел. Пошутили, и хватит, убирайтесь вон.
–Ни за что. Я получила разрешение на встречу с вами от господина Гравелена и имею те же права, что и другие журналисты. Я никуда не уйду.
–Гравелен – предатель. Я же велел ему посылать подальше женские журналы.
–Я работаю не в женском журнале.
–Как? В мужские издания теперь принимают бабьё?
–Это давно не новость, господин Тах.
–Черт побери! Что же дальше будет – сегодня бабы, а завтра? Того и гляди начнут принимать на работу негров, арабов, иракцев!
–И это я слышу от лауреата Нобелевской премии?
–По литературе, а не Нобелевской премии мира, слава богу.
–Действительно, слава богу.
–Мадам изволит острить?
–Мадемуазель.
–Мадемуазель? Ничего удивительного, с виду-то вы неказисты. И вдобавок назойливы! Понятно, что на вас никто не женился.
–Вы отстали от жизни на три войны, господин Тах. В наше время для женщины вполне естественно желание сохранить свободу.
–Скажите пожалуйста! Признайтесь лучше, что не нашлось желающих на вас запрыгнуть.
–А вот это мое личное дело.
–Ах да, неприкосновенная частная жизнь, не та-ак ли?
–Именно. Если вам нравится посвящать всех и каждого в интимные подробности – ваше право. Хоть на всех углах кричите, что вы девственник, это не значит, что другие обязаны делать то же самое.
–Кто вы такая, чтобы судить меня, соплячка, нахалка, страхолюдина недотраханная?
–Господин Тах, я даю вам две минуты, чтобы извиниться за то, что вы сказали. Засекаю по часам: если через сто двадцать секунд вы не принесете мне свои извинения, я ухожу, а вы скучайте себе в вашей вонючей берлоге.
На какое-то мгновение толстяк, казалось, едва не задохнулся.
–Хамка! Можете не смотреть на часы: просидите тут хоть два года, я и не подумаю извиняться. Это вы должны извиниться передо мной. И потом, с чего вы взяли, будто мне дорого ваше общество? Я уже просил вас убраться, даже дважды. Так что не ждите, пока пройдут две минуты, только время потеряете. Дверь там! Дверь там, вы что, оглохли?
Гостья его как будто не слышала. Она с невозмутимым видом смотрела на часы. Две минуты могут показаться бесконечными, если их отсчитывать в гробовом молчании. Гнев старика успел смениться изумлением.
–Что ж, две минуты истекли. Прощайте, господин Тах, рада была с вами познакомиться.
Она встала и направилась к двери.
–Не уходите. Останьтесь, я вам приказываю!
–Вы что-то хотите мне сказать?
–Сядьте.
–Поздно извиняться, господин Тах. Время истекло.
–Постойте же, мать вашу!
–Прощайте.