О причинах говорить еще рано, но повод к сюжету, повод к приключениям, которые потом так ладно превращались в песни, лежит перед нами и переступать его нельзя. Как любой повод, он незначителен, но повод — лишь намек, перестающий мниться смешным, едва мы узнаем, что стояло за намеком.
— Вас мало. Да, я вижу: вас мало, — остановился Гильгамеш, взбежав на один из пандусов. Остановился так резко, что скопцы, всхлипнув, налетели на его спину. Большой даже не шелохнулся, не заметил их. Он смотрел на людей, возившихся вокруг приспособления, которое мы назвали бы «журавлем». У шумеров имени оно еще не имело, ибо Гильгамеш придумал его совсем недавно. Представлял собой «журавль» шест, укрепленный на треноге. За один конец шеста держалось несколько урукцев, к другому же были прикреплены веревки. Ими обвязывались блоки, доставляемые на повозках, а затем шест — словно рука великана — переносил их на нужное место.
— Но вас мало! — Гильгамеш с упреком смотрел на людей, возившихся у «журавля».
Навстречу Большому выбежал начальствовавший здесь шумер. Низенький, лысый — только несколько сальных прядей торчало у него на затылке, — он усердно склонял голову перед Гильгамешем. Даже раздутый, словно у рахитичного ребенка, живот, торчавший поверх набедренной повязки, не мешал ему это делать.
— Ты видишь все. Ты видишь все, — повторял шумер.
— Вижу. Вас мало. — Большой схватил лысого урукца за подбородок и заставил разогнуться. — Где еще двое?
Брови шумера побежали вверх, глаза широко раскрылись, всем видом он изображал невинность.
— Они женились совсем недавно. Они придут позже: мы им разрешили. Каждый знает, как несладко отрываться от живота молодой жены.
Шумер с хитрецой прищурился и заулыбался. Работавшие с ним люди начали понимающе перемигиваться: кому, как не Гильгамешу знать, что такое молодой живот! Но лицо Большого, напротив, сделалось каменным.
— «Мы разрешили!»А я разрешил?.. Как они работают, когда приходят? Вот что скажи мне: быстрее работают, или нет? — раздраженно, нетерпеливо спросил владыка города.
— Как же они могут работать быстрее? — начальствовавший шумер как мог развел руки. Гильгамеш все еще держал его за подбородок, поэтому бедняге приходилось стоять на цыпочках, удерживая равновесие и умудряясь складно отвечать. — После этого в жилах вместо крови вода, колени подгибаются, а руки сами собой готовы разжаться. От богини Инанны не денешься никуда, за удовольствие она требует плату. Только такая ли уж большая плата? Расслабленность мужчина переживает весело — к полудню появляется крепость в руках, а вечером молодой снова готов тешить небеса…
Он любил порассуждать, этот шумер, даже неудобная поза и явное недовольство Большого не смогли избавить его от желания порассуждать. Между тем зрачки у Гильгамеша медленно сужались — как у тростниковой кошки, приметившей птичье гнездо. Шумер забеспокоился, чувствуя, что пальцы сжимают его подбородок все крепче и крепче. На мгновение он представил, что произойдет, если Большой сейчас вспылит. Резкое движение могучей руки — и он отлетает в сторону. А, может, отлетает одна его голова: в ярости сила Гильгамеша была невероятной. Черноголовый почувствовал, как начинают подкашиваться его ноги, словно это он был молодым, только что поднявшимся с брачного ложа. По хребту — от затылка до кобчика — пробежала большая, холодная капля пота.
Но Большой не причинил ему зла. Он просто разжал пальцы, отчего редковолосый шумер рухнул на колени и на коленях же попятился назад. По лицу Гильгамеша пробежала судорога — он сдерживал себя. Не часто Большому приходилось совершать усилие, чтобы донести до окружающих важность своих желаний. На этот раз несообразительность редковолосого вызвала в нем просто бешеное раздражение. Когда спешишь куда-то, смотреть по сторонам недосуг. «Как они не понимают, что сейчас никто, ничто не должно мешать нам? — думал он. — Хорошо, если все же не понимают, я заставлю — это так просто». Через несколько мгновений Слава и Беда Урука провел руками по лицу, убирая остатки ярости. Глаза его стали светлее, брови мягко изогнулись, а рот приоткрылся в улыбке.
— Больше не отпускай никого! — сказал он шумеру. — Мы опаздываем: я запрещаю все, что мешает нашей работе. — Большой поднял вверх руку. — Отныне я говорю: пока стена не будет готова, да не познает мужчина женщину, а женщина мужчину. Я говорю: ночью по городу станут ходить люди; пусть никто не запирает двери перед ними. Они сообщат мне, нарушает ли кто запрет. Я говорю: нарушивших будут бить плетьми, бить до костей — так, чтобы они надолго забыли об Инанне! — Он повернулся к сопровождавшим. — Записать и объявить повсюду!..
Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах, самым неожиданным образом оказавшихся без дела. Думали о женах — и даже те, кому жены давно уже опостылели, вздохнули с желанием и сожалением. Ночи стали пресными, возвращение домой — скучным: разве для того их родили матери, чтобы после работы они набивали брюхо и, словно скопцы, заваливались на бок? Из работы тоже исчезла радость, ибо ушла Инанна: Инанна питается и тем, что делают ночью муж с женой, и ожиданием ночи. Последним, может быть, не меньше — всяк знает, что лучший способ забыть о жаре и усталости — это представить что-нибудь сладкое, как мед.
Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.
Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.
Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.
— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.
Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?
Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.
2. ЭНКИДУ
Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.
«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»