Однако она стоила брату Фрэнсису семи Великих постов в пустыне среди волков, поэтому он по-прежнему был начеку. Если он упоминал о ней в разговоре, то ночью ему снились волки и Аркос; во сне Аркос бросал волкам мясо… плоть Фрэнсиса.
Вместе с тем монах обнаружил, что никто не мешает ему заниматься своим проектом – если не считать брата Джериса, который продолжал над ним подшучивать. Фрэнсис приступил собственно к украшению пергамента, но, поскольку свободного времени было мало, а работы с золотом было много, сей труд растянулся бы на несколько лет. Однако в темном океане столетий, казалось, навсегда застывшем, человеческая жизнь лишь крошечный водоворот – даже для самого человека. Скука однообразных дней и времен года, страдания и боль, затем соборование и, наконец, момент, когда в конце – или, точнее, в начале – наступает темнота. Маленькая дрожащая душа, которая терпела эту скуку, терпела хорошо или не очень, в месте, полном света, вставала перед обжигающим взглядом бесконечно сострадательных глаз Справедливого Судии. И тогда Царь говорил: «Приди» или Царь говорил: «Уходи», – и только ради того момента и существовали годы, наполненные скукой. Во времена брата Фрэнсиса трудно было веровать во что-то иное.
Брат Сарл закончил восстанавливать пятую страницу с помощью математического метода, рухнул на стол и через несколько часов умер. Не беда, ведь его записи не пострадали. Через сто-двести лет они кого-нибудь заинтересуют, и, возможно, работа будет завершена. А тем временем к небесам вознеслись молитвы за душу Сарла.
Брата Финго вернули в столярную мастерскую и разрешили время от времени работать над образом великомученика. Как и Фрэнсис, Финго лишь изредка мог выкраивать по часу на свой проект; резьба по дереву шла так медленно, что прогресс можно было заметить только в том случае, если смотреть на статую раз в несколько месяцев. Фрэнсис видел ее слишком часто, и поэтому для него изменения были практически неразличимы. Добродушие и радостный энтузиазм Финго очаровали его; даже понимая, что Финго тем самым компенсирует свою уродливость, Фрэнсис тем не менее любил в свободные минуты наблюдать за тем, как он работает.
В столярной мастерской пахло сосновыми, кедровыми и лиственничными стружками, а также потом. Добыть древесину в аббатстве было нелегко: в окрестностях деревья не росли, если не считать смоковниц и тополей рядом с колодцем. До ближайших зарослей кустарника, который шел за древесину, приходилось три дня ехать верхом, и собиратели дров часто покидали аббатство на целую неделю, чтобы затем привести обратно ослов, нагруженных ветками. Из этих веток делали крючки, спицы, а время от времени и ножки для стульев. Иногда в аббатство могли привезти пару бревен, чтобы заменить гниющую балку. И при таком ограниченном количестве сырья столяры по необходимости были также резчиками по дереву и скульпторами.
Сидя на скамье в углу мастерской, Фрэнсис иногда делал наброски, пытаясь вообразить детали, которые пока что были вырезаны лишь очень приблизительно. Очертания лица уже проступали, однако их по-прежнему маскировали щепки и следы долота. Финго посматривал на его рисунки и смеялся. Но пока шла работа, Фрэнсис не мог отделаться от мысли, что статуя улыбается – и эта улыбка ему смутно знакома. Он набросал ее, и ощущение усилилось. Вот только вспомнить, где он видел это лицо и эту усмешку, не получалось.
– Неплохо, совсем неплохо, – заметил Финго, увидев наброски.
Переписчик пожал плечами.
– Все думаю о том, где я мог его видеть…
– Только не здесь, брат. И не в наше время.
В рождественский пост Фрэнсис заболел и зайти в мастерскую смог только через несколько месяцев.
– Лицо почти закончено, Франциско, – сказал резчик. – Как оно тебе?
– Я его знаю! – ахнул монах, глядя на веселые и одновременно печальные глаза на морщинистом лице, на еле заметную кривую усмешку.
– Знаешь? И кто это? – удивился Финго.
– Это… Ну, я не уверен. Мне кажется, что я его знаю…
Финго рассмеялся:
– Ты просто узнаешь свои собственные наброски.
Фрэнсис не был в этом уверен. И все-таки вспомнить лицо не мог.
«Хмм-хмм!» – казалось, говорила эта усмешка.
А вот у аббата она вызвала раздражение. Он разрешил завершить работу над статуей, однако объявил, что никогда не позволит использовать ее так, как предполагалось изначально – разместить в церкви, если блаженного Лейбовица когда-нибудь канонизируют. Много лет спустя, когда статуя была завершена, Аркос приказал поставить ее в коридоре гостевого домика, но после того, как она шокировала гостя из Нового Рима, аббат перенес ее в свой кабинет.
Медленно и мучительно брат Фрэнсис превращал свой пергамент в воплощение красоты. Слухи о проекте распространились за пределами комнаты переписчиков, и монахи часто собирались вокруг его стола и восхищенно шептались, наблюдая за тем, как он работает.
– Вдохновение, – заметил кто-то. – Оно – само по себе доказательство. Возможно, что он встретил там именно блаженного…
– Не понимаю, почему бы тебе не заняться чем-нибудь полезным? – ворчал брат Джерис, саркастические остроты которого за несколько лет иссякли, наткнувшись на терпеливые ответы брата Фрэнсиса. Сам скептик в свободное время изготавливал и украшал абажуры для церковных лампад. Этим он привлек внимание аббата, и тот вскоре назначил его главным по производству многолетников. Как вскоре показали записи в бухгалтерских книгах, повышение себя оправдало.
Брат Хорнер, пожилой главный переписчик, заболел, и через несколько недель стало ясно, что любимый многими монах при смерти. В начале рождественского поста по праведному старому мастеру отслужили похоронную мессу, а его останки похоронили. Пока община выражала свою скорбь в молитвах, Аркос без лишнего шума поставил старшим писцом брата Джериса.
На следующий день брат Джерис сообщил брату Фрэнсису о том, что тому следует отложить детские игрушки и заняться настоящей работой. Монах послушно завернул свое драгоценное творение в пергамент, накрыл его тяжелыми досками, положил на полку и в свободное время стал делать абажуры. Он не протестовал даже вполголоса, утешая себя мыслью о том, что однажды душа дорогого брата Джериса отправится по тому же пути, что и душа брата Хорнера, и начнет жизнь, для которой этот мир – всего лишь перевалочный пункт; причем, судя по тому, как брат Джерис хмурится, сердится и распаляет себя, новая жизнь его души может начаться довольно скоро. И тогда, если будет угодно Богу, Фрэнсису, возможно, разрешат завершить его ненаглядный документ.
Однако Провидение вмешалось в это дело до срока, не призывая душу брата Джериса к ее Создателю. В лето, которое последовало за назначением Джериса, в аббатство из Нового Рима караван ослов привез папского протонотария с писцами. Протонотарий назвался монсеньором Мальфреддо Агуэррой, постулатором в деле канонизации блаженного Лейбовица. Он прибыл, чтобы наблюдать за повторным открытием убежища и изучением «Закрытой Среды», а кроме того, он собирался изучить любые имеющие отношение к делу доказательства, в том числе – к досаде аббата – слухи о призраке блаженного Лейбовица, который, по сообщениям путешественников, якобы явился некоему Фрэнсису Джерарду.
Монахи тепло встретили адвоката святого и разместили его в комнатах, отведенных для высших прелатов. Ему щедро выделили шестерых юных послушников, которым было приказано выполнять каждую прихоть гостя. Однако выяснилось, что прихотей у монсеньора Агуэрры мало. Для него открыли лучшие вина; Агуэрра вежливо пригубил их, но предпочел молоко. Для важного гостя брат-охотник поймал в силки жирного перепела и земляных кукушек, но после беседы об особенностях питания кукушек («Зерном их кормил, брат?» – «Нет, мессер, змеями») монсеньор Агуэрра предпочел есть кашу в трапезной вместе с монахами. Если бы он только осведомился о происхождении кусочков неизвестного мяса в рагу, то, возможно, предпочел бы поистине сочных земляных кукушек. Тем не менее каждый вечер в комнате для отдыха монсеньора развлекали скрипачи и труппа клоунов – и он в конце концов пришел к выводу, что повседневная жизнь в аббатстве, по сравнению с другими монашескими общинами, идет невероятно живо.
На третий день своего визита Агуэрра послал за братом Фрэнсисом. С тех пор как аббат разрешил послушнику дать обеты, монаха и его господина связывали если не близкие, то формально-дружеские отношения, и поэтому брат Фрэнсис практически не дрожал, когда постучал в дверь кабинета.
– Вызывали, преподобный отец?
– Да, – ответил Аркос и спокойным голосом спросил: – Скажи, ты когда-нибудь думал о смерти?
– Я часто о ней думаю, господин аббат.
– Молишься святому Иосифу о том, чтобы твоя смерть не была печальной?
– М-м… Часто, преподобный отец.
– Тогда, полагаю, ты бы не хотел умереть внезапно? Не хотел бы, чтобы кто-нибудь сделал из твоих кишок струны для скрипок? Чтобы тебя скормили свиньям? Чтобы твои кости похоронили на неосвященной земле? А?
– Н-н-е-е-ет, Magister meus.
– Я так и думал. Поэтому будь очень осторожен в разговоре с монсеньором Агуэррой.
– Я?..
– Ты. – Аркос потер подбородок; ему в голову, похоже, пришла какая-то неприятная мысль. – Я вижу это очень ясно. Дело Лейбовица отложено в долгий ящик. На бедного брата упал кирпич. Вот он лежит и стонет, умоляя об отпущении грехов – прямо среди нас, заметь. А мы – в том числе священники – стоим и смотрим на него с жалостью, смотрим, как паренек испускает дух, даже не получив последнего напутствия. Он отправляется в ад. Неисповеданный. Прямо у нас на глазах. Печально, да?
– Мой господин? – пискнул Фрэнсис.
– О, я тут ни при чем. Я в тот момент по мере сил буду препятствовать твоим братьям забить тебя до смерти.
– Когда?
– Ну, надеюсь, что никогда. Ведь ты же будешь осторожен, правда? Насчет того, что скажешь монсеньору. В противном случае я, возможно, позволю им запинать тебя до смерти.