е ста пятидесяти километров в час, то в маминой трагедии виновата система. И я не уверена, имею ли право рассказывать обо всем подробно, ведь это означает раскрыть и ее тайны, говорить о которых мама вовсе не желала бы.
Думаю, о многом получится умолчать, и к тому времени, когда Збышек-маленький вырастет и сможет прочесть мои каракули, моя мама сама расскажет внуку все, что сочтет нужным, и в том виде, в каком пожелает сама. Это ее право – скрывать, изменять что-то, о чем-то умалчивать.
Но есть кое-что, что я хочу донести до Збышека. Мы даже со Збышеком-старшим не обо всем говорили, не потому, что хотелось что-то скрыть от любимого человека, у меня не было от него секретов, просто в биографии существуют больные точки, касаться которых очень непросто.
К числу таких относятся мои детские годы и вообще вся моя родословная.
В этом нет моей вины, думаю, и моих родных тоже, виновата та самая система.
Судьбы скольких людей перемололи жернова всевозможных революционных переделок! Пожалуй, не одного поколения.
Я родилась в узбекском городе Ургенче. Однажды, когда после аварии лежала колодой и одной из немногих радостей было чтение очень добрых писем отовсюду, в том числе из СССР, такое послание пришло из Ургенча. Человек, написавший его, уверял, что стоит мне приехать в его родной город и поесть знаменитых дынь, как все болячки отступят сами собой. Откуда ему знать, что я хорошо помню эти дыни, люблю их (любила, уже давно не удавалось вдохнуть аромат спелой дыни) просто потому, что это мой город, мой запах.
В СССР в те годы люди много и часто переезжали с места на место, кто-то менял климат, кто-то искал новую работу, кто-то… скрывался (бывало и такое). Я не вправе ни осуждать, ни вообще подробно рассказывать о том, что было, потому что в СССР прожила десять первых лет своей жизни, а в Ургенче и того меньше.
Я обратила внимание на то, что детские воспоминания у человека всегда только хорошие, даже если детство было тяжелым или неустроенным. Не знаю, каким оно было у меня, наверное, тяжелым и неустроенным, но все равно замечательным.
В детстве я много болела, но мне удалось выжить и после тифа, и после скарлатины, а вот мой братик Фридрих умер, хотя болели мы вместе. Конечно, я этого не помню, была слишком мала. Есть люди, которые помнят себя с совсем маленького возраста, иногда мне кажется, что я тоже, но потом понимаю, что это просто повторение рассказов старших, например бабушки.
У меня была замечательная бабушка Анна, урожденная Фризен.
Мама родилась в прекрасном селе Великокняжеское на Кубани. Рассказывать о Великокняжеском и жизни в нем мама может часами. Я ее понимаю, села переселенцев отличались ухоженностью.
Мамин дед строил элеваторы, а еще владел гостиницей (или управлял ею), слыл умелым и толковым человеком. У них было большое хозяйство, сад, чтобы иметь все свое, трудились много и усердно. Но наступили трудные годы Гражданской войны, когда моим старшим дядям Давиду и Генриху с трудом удалось избежать расстрела из-за того, что выдали пропуск на проезд какому-то бывшему генералу, это было, кажется, в 1919 году. Судя по рассказам, такое поведение называлось контрреволюционной деятельностью, за которую вполне могли расстрелять.
Эти старшие сыновья дедушки были от его первой жены, у бабушки кроме мамы еще Вильмар и Герта.
Когда от тифа умер дедушка – Давид Петрович Мартенс, все тяготы легли на плечи моей любимой бабушки Анны Мартенс, урожденной Фризен. Я не помню ее без круглых очков с тонкими дужками и озабоченного выражения лица. Мне казалось, что она считает себя ответственной за все, что происходит на Земле, особенно за то, что происходит «не так».
Вдовство и воспитание детей в одиночку для России вообще не редкость, в этом бабушкина судьба не тяжелей других.
И все-таки мама сумела окончить сначала школу второй ступени, которая давала право поступать в университет, даже поработала учительницей, потом сумела поступить в Одесский педагогический институт, что было не так-то просто сестре тех, кого едва не расстреляли.
О своем поступлении она рассказывала с юмором, потому что умудрилась девиз «Пятилетку – в четыре года!» попросту переврать: «Четырехлетний план – в пять лет!». Через несколько лет эта ошибка могла стоить жизни, но в 1929 году еще не стоила так дорого. Мама была принята и успешно окончила литературный факультет, чтобы преподавать в немецких школах, которых до войны в немецких селах было немало.
Работать отправилась в благословенную Ферганскую долину в Узбекистан, где служил в армии мамин брат Вильмар. Возможно, останься они там, и никуда не стали уезжать, потому что по бабушкиным рассказам лучшее место, чем эта долина, найти трудно. Там же встретились мои мама и папа. Это была любовь, для которой нет преград, и я счастлива, что стала плодом такой любви.
Красивая молодая пара, у обоих хорошие, «земные» профессии – учитель и бухгалтер, кажется, ничто не мешало счастью…
Но и у папы были проблемы, он тоже родственник многочисленных «врагов народа», а потому наступил день, когда им пришлось бежать дальше.
Забраться в глушь, чтобы никто не вспомнил, не поинтересовался, не решил, что ты виновен – это стало принципом жизни надолго.
Уехали в Ургенч, это тоже Узбекистан, только северный. Большая, широкая река Амударья дает жизнь многим землям по своему течению, пока не принесет воды в Аральское море. А там, где есть вода, там жизнь, для Узбекистана это закон существования. Бабушка рассказывала, что это прекрасное место, зеленое, хотя и жаркое. Конечно, с прежним местом жизни сравнить нельзя, но в Ургенче уже после армии жил и работал дядя Вильмар.
Моя бабушка легка на подъем, да и мама тоже, они столько раз переезжали, что с трудом сами могут вспомнить последовательность путешествий. В этом были свои положительные и отрицательные стороны, они не были привязаны к вещам, потому что возить за собой множество тюков и узлов невозможно, легко находили общий язык с самыми разными людьми, легко осваивали новое место работы. Наш дом всегда был прост и аскетичен, словно в любую минуту нужно собрать узелок и снова куда-то переехать. Я полагала, что так и нужно, что в СССР так живут все, и только попав в старую московскую квартиру Качалиных на Чеховской, поняла, чего была лишена в детстве, да и в юности – старых вещей, с которыми связаны какие-то воспоминания, старых книг, на которых не стоит штамп библиотеки, старой, пусть и немодной мебели…
В Ургенче родилась я.
Но беда от нашей семьи не отставала. Я заболела паратифом, и тогда впервые меня спасли от смерти, но не врачи, а простой узбек, который дал какое-то лекарство на основе граната. Кажется, это было уже в Ташкенте, куда меня вывезли на лечение. Там же родился братик Фридрих, которого папа так и не увидел, потому что их с дядей Вильмаром арестовали за полгода до того. Арестовали в Ургенче, потому ни попрощаться с папой и дядей, ни даже услышать, за что арестовывают, мама не смогла.
Она довольно скупо вспоминала те страшные дни, словно боясь, что вернутся. Попыталась разыскать мужа и брата, даже ездила в Москву, собрав скудные крохи, но услышала только, что спрашивать нужно в Ташкенте. А еще узнала, что в Сибири есть большой лагерь, возможно, наши родные там.
Мама не любит вспоминать, а я не настаиваю, но сквозь скупые слова пробивается истина: кажется, она еще там, в Москве, поняла, что папы нет в живых, но дядю Вильмара найти надежда есть.
Три женщины – бабушка, мама и мамина сестра Терта – с двумя маленькими детьми сорвались с места и отправились в Сибирь, куда-то к Енисею, чтобы попытаться хоть чем-то помочь родным, если тех удастся разыскать.
Дядю Вильмара удалось, смогли даже передать посылку, папу – нет. Жить в холодной Сибири всем невозможно, бабушка с нами, маленькими, отправилась обратно в Ташкент. Там мы в очередной раз «хлебнули лиха» – заболели скарлатиной и братик умер. Я осталась жить.
Конечно, я всего этого не помню, но то, как нас выселяли из Ташкента, помню. Уже шла война, в Ташкент прибывали эшелоны с эвакуированными, которых надо было где-то размещать. Приезжали столичные театры, институты, чиновники, наверное, мы должны освободить место. Только к чему столичным чиновникам наши глинобитные клетушки-мазанки?
И все равно нас выселили из Ташкента.
Начались новые скитания…
Не знаю уж как, но мы оказались на территории Киргизской ССР, хотя там совсем недалеко, школьницей я часто разглядывала карту СССР, пытаясь осознать, где мы жили и как далеко перебрались после войны. Возможно, это тоже сыграло роль в принятии решения стать геологом.
В первый класс я пошла во время войны в Джамбуле, в Казахской ССР.
Не смей говорить по-немецки!
Это не шутка, я действительно в детстве сотни раз слышала такое требование от мамы.
Дома в СССР мама с бабушкой говорили меж собой на пляттдойч – южнонемецком диалекте, но мне просто запрещалось использовать хоть одно немецкое слово вне дома. Все детские годы в СССР, которые я помню, это годы войны, когда слово по-немецки могло дорого обойтись. Я, как и все вокруг, ненавидела фашистов всей душой, однако не понимая, что принадлежу к той же нации.
Мама и бабушка никогда не рассказывали, но сейчас, много в жизни испытав, я понимаю, каково им было. Вокруг люди, потерявшие на фронте родных, беженцы, оставшиеся без крова, жестоко пострадавшие, и им все равно, этнические ли мы немцы. Немцы, и все тут. И это в глубоком тылу, а что же там, где проходили бои, на оккупированной территории? Разве станешь каждому объяснять, что никогда в жизни не видели не только Германии, но и современного, а не этнического немца?
Отчаянье людей, чьи судьбы сломала война, лишало их способности объективно относиться к тем, кто не виновен в ужасах, творимых нацистами, но принадлежал к немецкой нации.
Помню вопрос:
– Твой папа на фронте?
– Нет, он в лагере…
– А… враг народа… А мой бьет проклятых фашистов!