Гимназисты. Истории о мальчиках XIX века — страница 35 из 69

– Ах, вот что! – сказал он сам себе и, обрадовавшись пришедшей ему мысли, направился к своему шкафику, достал оттуда почтовой бумаги, конверт и сел писать письмо маме.

Ещё кое-что об иных людях и нравах

Пока Буланов доставал бумагу, грустил над ней и проливал первую слезинку над первым своим письмом к маме; пока он вкривь и вкось (он не привык писать без линеек или без транспаранта) выводил: «Милая мама! Как мне грустно, что ты уехала, и что все твои гостинцы съели гимназисты», между Угрюмовым, Олениным и Лазаревым, которого товарищи обыкновенно звали Евлахой, потому что имя его было Евлампий, происходил разговор. Лазареву казалось мало того, что он только что перед тем съел; он уверял, что только раздразнил аппетит и что, если бы ему дали ещё двенадцать дюжин кондитерских пирожков, он и их съел бы теперь же.

– Эк, тоже! Махнул! – усмехнулся Угрюмов.

– Ну, это, конечно, гипербола, – прихвастнул Евлаха словом, которое недавно узнал из учебника.

– Чудодей! Соврёт и уверяет, что это какая-то гипербола.

– Нет, в самом деле, двадцать пять штук съем…

– Куда тебе!

– Съем! Только подавай!

– Полно врать-то!

– Пари!

– Изволь.

– На сколько?

– Да ещё на столько же – на двадцать пять.

– Идёт! Только чур одно условие: чтобы трёхкопеечные были пирожные, а не пятикопеечные.

– Ладно! Но воды чтоб не пить. Всё чтобы всухомятку слопать!

– Нет, это, брат, трудно. Пожалуй, не одолеть.

– Ты ставишь своё условие – а я своё. А не хочешь – не стану пари держать.

– Тише! Николай Андреич идёт!

Они примолкли. Николай Андреич прошёл мимо, но скоро вернулся назад и снова удалился в залу.

– Теперь надо классного подговорить.

– Пожалуй, не сходит…

– Я жертвую четвертак. Дать ему на чай – так и сходит.

– А который классный сегодня дежурит?

– Херимон.

– Этот не пойдёт: он без разрешения воспитателя ни шагу.

– Ну, другого найдём. Оленин, катай, ищи Антипку. На тебе рубль, – командовал Угрюмов. – На семьдесят пять копеек пускай пирожных возьмёт разных, по три копейки, а четвертак ему за проход. Понял?

– Ещё бы!

– Ну, катай!

Классный сторож Антип, шустрый и юркий малый, любил угодить воспитанникам за четвертачок. Как-то так случалось, что он не попадался воспитателям: ловко умел пронесть запрещённое и передать ученикам. Особенно любил он проделывать это в дежурство Херимона, чтобы подозрение, в случае если воспитанники попадутся, падало не на него, а на другого сторожа. И на этот раз он живо принёс им пирожных, пряча корзиночку под полой своего мундира; отворив один из классов, он сунул её в парту и пошёл сообщить Оленину, что исполнил его поручение.

– Ым-гм, это хорошо! Молодец, Антипка! – похвалил Оленин. – Вот и отлично! – обратился он к товарищам. – Мы там же, в классе, и засядем. А тут – где же?

– Конечно, тут как раз Николаю Андреичу попадёмся.

– Идём!

– Эй, Булаша, ты куда? – остановил Оленин Борю, который в ту минуту проходил мимо них.

– Я в свой ящик, перо новое взять: моё плохо пишет.

– Что ты там пишешь? Не успел ещё поступить – и уж писать!

– Я письмо к маме…

Оленин отступил на шаг, развёл руками и весело, звонко закатился:

– Ха-ха-ха! Письмо к маме!.. Она только полчаса тому у него была, а он уж письмо к ней строчит! Ай да Булаша!

Другие тоже засмеялись. Боря немного сконфузился, но при этом начал сердиться. Ему казалось вполне естественным, что он пишет маме письмо именно теперь, когда ему так грустно по ней и когда так хочется с нею поговорить. Наверно, он рассердился бы ещё больше и высказал бы товарищам своё неудовольствие, если бы они продолжали смеяться. Но вышло иначе. Оленин совсем уж другим тоном – не насмешливым, а приятельским – сказал ему:

– Брось! Успеешь ещё до Рождества вдоволь написаться. Времени ещё четыре месяца. Лучше пойдём-ка посмотрим, как Евлаха будет пирожные на пари уплетать. Брось, в самом деле… Идём.

Этот тон подкупил Борю. Чувство обиды уже миновало, и он довольно охотно спросил:

– А куда идти?

– В седьмой класс. Там мы за стенку спрячемся и устроим состязание.

– Хорошо. Только я сейчас сбегаю за письмом: надо положить его в ящик.

Когда он удалился, Угрюмов сказал Оленину с досадой.

– И зачем ты его позвал?

– А что?

– Ну его к чёрту! Мелкота… Ещё, пожалуй, сфискалит…

– Вот тоже! Сфискалил[38] он на тебя утром сегодня, когда ты его взлупил? А? А на меня сфискалил? За уроком я ему карандаш подставил, он на него и сел… Трах! Карандаш в куски… А он – ничего! Нет, он хороший парень; это сейчас видно. И глаза большие такие, глядит прямо… Видно, что совесть чиста…

– Да… Должно быть, глупость толста.

– Он всё своё! – продолжал Оленин спорить. – Говорят же тебе, сейчас видно, что хороший он будет товарищ.

– Да ты что за него так заступаешься? Должно быть, денег уж успел занять?

– Ну, вот ещё что выдумал!

– Сознайся… Перехватил? А? Успел?

– Поди ты!

Оленин опустил глаза, отвернулся и сделал несколько шагов в сторону. Угрюмов лукаво подмигнул на него Лазареву. Тот усмехнулся. В это время к ним приблизился Буланов.

– Я готов. Идёмте.

Они вошли в седьмой класс, плотно притворили за собою дверь, достали из парты корзинку с пирожными и уселись в заднем углу, у стены, так что в дверное стекло их не видно было из коридора. Угрюмов развязал корзинку, сбросил бумагу и подставил Лазареву пирожные:

– Ну, Евлаха, начинай.

– Что ж! И начну… Очень просто.

Лазарев нагнулся над корзинкой, окинул взглядом пирожные, поморщился и шепнул:

– Песочных много!

– Что? Не по вкусу? Жирны больно? – поддразнивал Угрюмов язвительным тоном.

– Помалкивай. Одолею.

Выбрав меренгу, Лазарев широко разинул рот и опрокинул в него пирожное целиком, не кусая. Рассыпчатое и нежное, оно быстро растаяло во рту; он глотнул, слегка кивнул головой и промолвил хвастливо:

– Fertig![39]

Потом протянул руку за другим, выбрал опять лёгкое безе и сказал:

– Здравствуй, безешка!

И, отправив его в рот таким же образом, добавил с тою же хвастливостью:

– И прощай!

И пошли скакать ему в рот пирожные одно за другим. Сначала он выбирал самые лёгкие – меренги, безе, битые сливки; затем принялся за яблочные и другие фруктовые, в которых теста было мало, только снизу. Но с этими он справлялся уже не с тою лёгкостью и быстротою: они во рту не таяли, и недостаточно было прижать их языком к нёбу, чтобы проглотить, – приходилось жевать их. А когда вышли и эти, пора было взяться за слоёные и песочные.

– Ну что? Эти как? Нравятся? – съязвил Угрюмов.

– Ничего, хороши и эти, – отозвался Лазарев, стараясь придать себе равнодушный и спокойный вид.

Но нельзя было не заметить, что чем дальше, тем ленивее брался он за пирожные. Боря следил молча и, глядя на Евлаху, дивился. Никогда ещё не приходилось ему видеть такой прожорливости. В какую-нибудь четверть часа исчезло около полутора десятка пирожных – сладких, жирных, липких. Даже смотреть-то на него – и то как-то приторно становилось. Сам толстый и жирный как слоёная булка, Лазарев заметно начинал страдать над жертвами своего обжорства, когда очередь стала подходить к концу второго десятка. Его большие серые глаза, и без того выпуклые, казалось, становились ещё больше; на широком, плоском лбу выступили капли пота; ноздри раздувались и издавали сопение, тяжёлое и неровное, перемежавшееся с чмоканьем языка и зубов, врезавшихся в жирное печенье. С видимым усилием делал он глотки, движения его становились всё ленивее, и наконец, когда ему оставалось только доесть четыре штуки, он тяжело вздохнул и вскинул на Угрюмова посоловелые глаза, умолявшие и усталые как у человека, заваленного долгодневною, непосильною работой.

– Что? Пардону просишь? Э? – подметил Угрюмов.

– Нет, отчего же… Дай только вздохнуть… Я доем…

И на лице Лазарева мелькнула гримаса, показавшая, с каким отвращением думал он об остальных пирожных. Он даже икнул.

– Недурно бы теперь водички? – опять съязвил Угрюмов.

– Да, хорошо бы…

– Не хочешь ли?

– Нет, не стану: хочу выиграть.

– Посмотрим. А ты, малыш, гляди, ни слова! Понимаешь? – обратился Угрюмов к Буланову. – А коли разболтаешь – попадёт тогда от всех нас. Понюхай-ка, хорошо пахнет?

И, сложив кулак, он поднёс его Боре к самому носу. Буланов попятился и промолчал.

– Нет, он не скажет, он не таковский, – опять вступился за него Оленин, – он хороший малый.

На этот раз Боря, однако, не размяк как раньше: ему вспомнились точно такие же похвалы, которые расточал новичку один испорченный школьник, изображённый в какой-то французской книжке, которую он читал дома с M-me Mélinnet. Ему показалось, что тот французский школьник должен был говорить непременно так же, как Оленин. И у него стала слагаться невольная недоверчивость к Оленину: слишком уж расточителен тот был на поощрение и похвалы. Угрюмов же, который уже давно и отлично знал Оленина, опять спросил его:

– Сколько перехватил?

На это Оленин опять не нашёлся ответить ему и поспешил замять вопрос, обратившись к Лазареву:

– Что ж, Евлаха, валяй последние!

– Тебе-то что? Ведь я не с тобой пари держу! – огрызнулся Лазарев.

Но им и не удалось окончить пари. Отворилась дверь, и показался Николай Андреевич. Стоя у порога, он говорил:

– А! Вот они где!.. А я-то их ищу! Что за честная компания? Пожалуйте-с, пожалуйте, пожалуйте, пожалуйте, – твердил он недовольным, почти сердитым тоном, показывая рукою к двери. – Очень мило, забрались, да ещё новичка с собой взяли! – упрекал он их, когда они, от смущения красные и улыбавшиеся, тихими шагами пробирались мимо него в коридор.

Начались тотчас же расспросы, зачем они туда забрались, что там делали и для чего увели с собой и Буланова. По их рассказам оказывалось, что они зашли туда поболтать, а в том, что новичок очутился с ними, они не виноваты, потому что он будто бы сам зашёл в класс и просился посидеть около них; они же не хотели его гнать от себя – пускай посидит: ведь он, кажется, хороший мальчик. Всё это было рассказано довольно правдоподобно, и Николай Андреевич хоть и не поверил им вполне, однако перестал расспрашивать; только в заключение строго запретил им расходиться по классам далеко от него.