принуждения, брался за дело; но оно у него не клеилось. Николай Андреевич, обращавший на него особенное внимание и старавшийся постоянно спрашивать его и объяснять ему, когда он молчал по несколько минут, – пришёл наконец к той мысли, что Панафидин не может учиться. И тем не менее он всё-таки подходил к нему беспрестанно, осведомлялся, как его дела, и вновь, и вновь принимался объяснять ему одно и то же.
Постояв около них и подивившись на Панафидина, Буланов опять пошёл в коридор. В библиотеке, в тёмном углу, он увидел нескольких пансионеров и повернул к ним. Оказалось, что там травили третьего, которого прозывали «земским ярыжкой». Он был весь странный, начиная от фамилии Ша и кончая наружностью, которою он немного напоминал Панафидина. Так же, как и тот, Ша смотрел исподлобья, был такого же роста и сложения, так же неповоротлив и неуклюж. Лицо его было усыпано крупными веснушками, которые местами даже сливались в жёлтые пятна; а густые и коротко остриженные волосы были редкостного рыжего цвета, какого-то блестящего, медно-красного. Маленький рот, длинный нос и острый подбородок придавали его лицу такой вид, как будто оно хотело всё собраться книзу, в одну точку. Все считали его глупым и не ошибались: Ша действительно был глуп, к ученью неспособен, ленив, прожорлив. За обедом у него было только три просьбы, которые он повторял ежеминутно: «побольше!», «погуще!» и «послаще!». Словом, он подавал много поводов смеяться над собой. Этими поводами шалуны и пользовались весьма старательно. Трунили беспрестанно над его происхождением: он был немец, и ему очень часто приходилось слышать от товарищей обращаемую к нему песенку:
Немец, перец, колбаса,
Купил лошадь без хвоста.
Трунили и над его неповоротливостью, и над наружностью, и над аппетитом; словом, на каждом шагу он встречал только насмешки; но, незлобивый по натуре, не обижался, не сердился на них и не жаловался на товарищей. Он покорно подчинялся даже их приказаниям. Однажды, когда он отправлялся из гимназии в отпуск, кто-то из товарищей попросил его зайти в аптеку и купить там выволочки на гривенник; он и зашёл, и спросил себе на гривенник выволочки, так как не знал этого слова, владея русским языком ещё не совсем свободно. В другой раз дали ему сорок копеек и послали его в фруктовый магазин, чтобы он купил верблюжьих пяток. «А это что такое?» – осведомился он. – «Это такое печенье, очень вкусное, с миндалём», – объяснили ему, и у него уж слюнки потекли… Он удивился этому названию, но его сейчас же уверили: «Так что ж такое! Ведь есть же в аптеках девичья кожа… Знаешь, от кашля… Продаётся же!.. Ну, а тут – верблюжьи пятки!» Он поверил, отправился и попал на смех приказчикам… Трудно объяснить, почему его прозвали «земским ярыжкой»: как-то кто-то назвал его так, присутствовавшие засмеялись, подхватили это прозвище, и с тех пор оно утвердилось за ним прочно.
В ту минуту, когда Буланов подошёл к Ша и к остальным, Угрюмов, сидевший на стуле, держал Ша перед собой, крепко стиснув его ногами, и допрашивал, стараясь придать своему голосу побольше строгости:
– Ну, земский ярыжка, говори: что ты сегодня ел?
– Немножко, Алексей Саввич, чуточку…
Ша говорил глуповатым тоном, с расстановкой, с лёгкою дрожью в голосе.
– А что же именно?
– Тарелочку супцу…
– Ну?
– Да ещё тарелочку супцу…
– Ну?
– Да ещё тарелочку супцу…
– Ну?
– Всего, значит, Алексей Саввич, три тарелочки супцу…
– Верно! Знаешь арифметику. А ещё что?
– А ещё говядинки кусочек…
– Один?
– Один, Алексей Саввич, один…
И в голосе Ша послышалось как будто сожаление.
– Странно! А хлеба сколько?
– Хлебца? Немножко: всего семь ломоточков…
– А пирожное ел?
– И пирожное ел, Алексей Саввич! – вспомнил Ша не без радости.
– Значит, сколько же тебе щелчков полагается сегодня?
– Щелчков-то? Три, да один, да семь, да ещё один… – Ша считал по пальцам. – Одиннадцать, Алексей Саввич.
– Врёшь!.. Один отжилить хочешь.
– Ах, да! Простите, Алексей Саввич. Три да семь – десять… да один, да ещё один… Двенадцать всего, Алексей Саввич…
– То-то же! Ну-с, Herr Ша, не хотите ли ерша?
Ша принагнулся, выставил вперёд лоб и прищурился, ожидая щелчка. А когда Угрюмов сильным пальцем щёлкнул его над самой переносицей, он вздрогнул, чмокнул, и невольно сорвалось у него:
– Ух!
– Что? Нравится? – спросил Угрюмов.
– Нет, не нравится! – раздалось вдруг около них.
Это был голос Буланова…
Боря стоял тут уже несколько минут и, слушая допрос, дивился на Угрюмова, дивился и на податливого Ша и досадовал на эту сцену; но, когда дело дошло до щелчков и Боря увидел покорную физиономию Ша, подставлявшего лоб своему насмешнику, его взяла не только досада на Угрюмова, – зло взяло его. Внутри у него словно что-то заходило, закипело… Он почувствовал непреодолимое желание остановить эту сцену и освободить рыжего гимназиста. Ему хотелось сделать Угрюмову неприятность, сказать ему прямо в глаза, как это скверно, жестоко, обругать его, – сейчас же сказать!.. Никогда ещё не чувствовал он ничего подобного. Тихий и спокойный, он до сих пор не знал ещё, что такое злоба и ненависть. Но вот они появились в нём и сразу наполнили его сердце каким-то неясным, подмывавшим клокотанием.
– Тебе-то что? Чего ты-то суёшься?
– Я?.. Если вы ещё раз посмеете…
– Да ты чего лезешь-то? – спокойно спросил Угрюмов. – Того же захотелось?
Рука его протянулась, и сильный щелчок в лоб ошарашил Буланова. Тот не стал продолжать начатую драку, не кинулся на Угрюмова; но побледнел как смерть, похолодел весь и задрожал всем телом. Глаза его заискрились. Собравшись с духом, он наконец произнёс прерывавшимся голосом:
– Вот… попробуйте… Я посмотрю… Но только, если вы его тронете, я пойду и скажу… господину учителю…
Он отошёл в сторону, прислонился к библиотечному шкафу и, скрестив руки на груди, упорно глядел на Угрюмова. Он сторожил Ша, чтобы Угрюмов не тронул его вновь. И, по-видимому, Угрюмов его опасался. Разжал ноги и выпустил свою жертву, которая, однако, осталась стоять тут же, боясь нарушить волю своего мучителя.
– Знаешь, братец, ведь это не по-товарищески – это фискальством называется. Я от тебя этого никак не ожидал, – упрекнул Буланова Оленин.
– Нет, он думает, что гостинцами попотчевал, так уж может командовать, – вставил Угрюмов. – Эка! Гостинцы! Важное кушанье!.. У, фискалятина, кишки таскалятина…
Угрюмову не удалось продолжить свою проделку над Ша: звонок призвал пансионеров на молитву. Таким образом, Боря отстоял-таки товарища и в душе радовался своему успеху. Ещё более обрадовался он, когда, проходя мимо Ша, получил от него благодарность. Между тем в пансионе уже разлетелась весть о том, что Буланов поспорил с Угрюмовым, и что Угрюмов, очевидно, побоялся новичка, сдался ему. «Ай да новичок! – говорили некоторые. – Угрюмова одолел! Это не шутка!» – «Да, но как? Обещался сфискалить!» – возражали им. «Ну, да ведь Угрюмов так пристаёт к ярыжке, что странно, как ярыжка только терпит». – «Действительно! Это просто невозможно!» Во всяком случае, то, что новичок устрашил Угрюмова, который привык только сам устрашать других, почему его вообще и недолюбливали, расположило многих в пользу новичка: хоть он устрашил Угрюмова угрозой сфискалить на него, а фискальство ни в каком случае не одобрялось товарищами, однако многим нравилось то, что в новичке сказалось чувство справедливости и жалости к обиженному. В первый же день своего пребывания в гимназии он зарекомендовал себя мальчиком с добрым сердцем и к тому же, осмелившись поднять голос против Угрюмова, заявил себя не трусом.
В спальне Николай Андреевич отвёл Буланову свободную кровать между Любовицким и Яковенко.
– Тихие у вас будут соседи, – сказал он ему, – а в головах спит Ша, тоже смирный… Спите спокойно. Любовицкий, а вы, кажется, сегодня весь день, не отрываясь от книги, просидели? Ведь это же нездорово, голубчик.
– Ах, Николай Андреич, какая прелестная книга! Кажется, если бы только можно, всю ночь бы прочитал!..
– Ого! Так я вам и позволил!
– Ярыжка! Покойной ночи, приятных блох! – крикнул Лазарев издали.
– Хи, хи, хи!
В это время с разных сторон послышалось:
– Николай Андреич, доброй…
– …ночи.
– Николай Андреич, доброй…
– …ночи.
Говорившие приостанавливались после слова «доброй». Это сердило Доброго; даже такими пустяками можно было раздосадовать его… Он и тут не упустил случая пожаловаться:
– Николай Андреич, чего они пристают? Пожалуйста, скажите им, чтоб они не лезли.
– Мы не лезем: мы лежим. Николай Андреич, доброй…
– …ночи.
– Спокойной ночи, господа. Довольно! Ламповщик, опусти свет.
Сразу в спальне настала полная тишина. Лампы, висевшие с потолка, заливали неясным полумраком длинную-предлинную комнату. Стройный ряд кроватей, составленных головами, терялся в дальнем конце её. В простенке темнелась фигура дежурного дядьки. Не прошло и пяти минут, как в спальне начало разноситься храпение, изредка прерывавшееся бредом. Но Боря долго не мог уснуть. Он всё думал о проведённом дне. Многое, что он видел, ему не нравилось; о многом же он не мог решить, хорошо ли это или дурно. Видел он, как его сосед Яковенко, воспользовавшись тишиной, встал на кровати на колени и долго молился. Прошло ещё немало времени. Наконец Боря начал дремать и вдруг вздрогнул: кто-то дотронулся рукой до его головы. В испуге Боря поднялся. Оказалось, что руку протянул к нему Ша; приподняв лицо, Ша глядел на Буланова.
– Благодарю! – шепнул он.
И даже в этом полумраке от Бори не укрылось, что на глазах Ша блестели слёзы. Боря пожал его руку и сам не удержался – заплакал…
Кто живал на даче по Финляндской железной дороге, тот, наверно, знает Шувалово, потому что это одна из ближайших к Петербургу и наиболее людно заселённых станций. Летом мимо неё то и дело шныряют поезда, возящие дачников в город и доставляющие их обратно очень скоро и удобно. Но с наступлением сентября и даже уже в конце августа поезда всё больше пустеют: публика оставляет дачи и перебирается в город, убегая от осенней грязи, темноты и от холода, которым славятся летние домики, хоть и красивые на вид, но выстроенные по большей части небрежно, на скорую руку. Сбавляется пассажиров – сбавляется и поездов, и ходят они уж не каждые полчаса, а всего на всего, кажется, раза четыре в день. Выйдя из вагона в Шувалово и взяв немного влево от платформы, приходишь через какие-нибудь две минуты к так называемому Суздальскому озеру. Это довольно обширное озеро; по крайней мере, из всех трёх озёр, лежащих вправо и влево от Шувалово, Суздальское или, как его ещё называют, Третье озеро – самое большое. Чтобы обойти его пешком, пришлось бы употребить добрых два часа. По берегу его, противоположному станции, тянется большая деревня, которую зовут Первое Парголово. Ничего похожего на настоящие русские деревни нет в этом Парголово. Крестьянские избы и прочие строения в нём хоть и есть, но они почти теряются во множестве дач, которые крестьяне понастроили вдоль шоссе, и к полю, и на берегу озера, и отдают их внаймы городским жителям на лето.