Гимназисты. Истории о мальчиках XIX века — страница 38 из 69

Не все дачи, однако, отдаются только на летние месяцы; многие сданы в аренду на несколько лет и устроены гораздо лучше, чем временные помещения, – так что в них можно жить и зимою. Одну из таких дач занимали уж несколько лет подряд двое старичков – муж и жена Можайские.

Получив генеральский чин и выйдя в отставку с хорошею пенсиею, Иван Пафнутьевич Можайский желал провести последние годы жизни на покое. Он и его жена, Агнесса Никандровна, мечтали оба уехать куда-нибудь подальше от Петербурга и поселиться в одном из захолустных уездных городков; они утомились от шумной столичной жизни, он – от тяжёлой службы, которую ревностно нёс более сорока лет, она – от постоянных и притом больших хлопот по хозяйству, по приёму знакомых, которых у них как у людей очень радушных было много, – и хотелось им пожить на старости для самих себя, в полном покое. Но мечтам их не суждено было осуществиться. Как раз в то время, когда Иван Пафнутьевич вышел в отставку, скончалась их единственная дочь, а вскоре за нею и её муж. Кому же было взять на воспитание их восьмилетнего сынишку Колю? Кому, как не дедушке с бабушкой, позаботиться о своём единственном внуке? Взяли они его к себе, стали учить и уж не поехали далеко от Петербурга, а сняли в аренду дачу в Парголово, перестроили её так, что в ней и зимой хорошо стало жить, а через два года отдали внука пансионером в гимназию, в ту самую, куда потом поступил и Боря Буланов.

Коля Быстриевский попал в первый класс, просидел в нём два года, так как был и ленив, и слабо подготовлен, во втором пробыл год, а в третьем опять зазимовал. Так что к тому времени, как определился в гимназию Боря, Быстриевский был в ней уже пятый год. Не радовал внук деда и бабушку. К тому, что он был ленив и мало способен к ученью, прибавилось ещё то, что в нём, четырнадцатилетнем мальчике, развилась наклонность к франтовству. Летом он сошёлся с несколькими мальчиками и, пользуясь от добродушных стариков своих полною свободой, болтался со своими новыми знакомцами где попало – и в Шуваловском парке, и в Озерковском саду на музыке, и на станционном дебаркадере; ни одной книжки не прочитал он за всё лето, ни одного учебника даже в руки не взял, а когда дед напоминал ему об этом, он старался уверить старика, что так как он остался в третьем классе на второй год, то ему незачем заниматься летом, – он-де это всё и так, ещё от прошлого года, знает. «Ничего, Иван Пафнутьич, дай ребёнку вздохнуть хоть летом-то немножко», – уговаривала мужа Агнесса Никандровна и нежно прижимала голову внука к морщинистой щеке своей. «И то, – соглашался дед, – пускай его отдохнёт: придёт время – успеет ещё назубриться». И четырнадцатилетний «ребёнок» отдыхал… Отдыхал настолько, что за всё лето ни разу не занялся с Frulein Bertha[41], которая нарочно была приглашена для него на время летних вакаций, чтобы заниматься с ним только немецким разговором и немножко чтением, так как Коля французскому языку в гимназии не обучался вовсе, а в немецком был так слаб, что круглый год получал за ответы двойки, а за письменные переводы – «колы» и «колятины» (так назывались у них единицы). «Вот ещё! Стану я с бабой учиться! – хвастливо говаривал Коля своим летним знакомым. – Лучше давай-ка покурим». Он вынимал из кармана портсигар и спичечницу, которые купил тайком от своих стариков, и преважно затягивал папиросу, стараясь пускать дым через нос и кольцами. Старики Можайские хоть и не видели его ни разу курящим, однако предполагали, что он покуривает, потому что он не раз затевал при них разговор, что курить вообще не вредно, и что плох тот мужчина, который не курит. С прискорбием замечали они в Коле значительную перемену к худшему; но остановить этого не могли: в высшей степени добродушные и уступчивые по натуре, они к Коле относились с особенною уступчивостью. Поступить с ним круто и сразу лишить его того общества, которое он себе сам избрал и которое очень любил, было бы для них немыслимо: каждое желание внука было для них законом, который они спешили исполнить в угоду мальчику. Они просто баловали своего единственного внука и, сами того не сознавая, приносили ему вред, потакая ему решительно во всём. Следя за ним с заботой и беспокойством, они молили Бога только об одном, чтобы скорее кончилось лето, когда Колины приятели должны переехать с дачи в город, и компания их расстроилась бы таким образом сама собою. Они надеялись, что с наступлением учебного времени Коля займётся в гимназии делом, забудет своих летних друзей и будет на праздники приезжать в Парголово; заранее уж радовались старички этим мирным приездам внука, которого они любили со всею нежностью, какая может теплиться в добрых, старческих сердцах.

В гимназии Быстриевского недолюбливали. Франтовство вовсе не было там распространено, и всякого, кто любил пофрантить, приодеться и задать шику, товарищи обыкновенно прозывали «форсуном» или «форсилой». Эта кличка очень метко подходила к Быстриевскому, потому что он не только был франтом, но и любил «пофигурять» и «пофорсить», т. е. прихвастнуть своим костюмом, манерами, тоном, старался выделить себя из среды товарищей и показать им, что он умнее, красивее и вообще лучше их. Кроме того, у него ещё было прозвище «малолетний»; он вообще любил разыгрывать из себя «большого» и раз как-то сказал одному ученику, который всего только одним классом был моложе его: «Уходи, уходи: я не разговариваю с малолетними»; – с тех пор его самого прозвали «малолетним», и ничем нельзя было бы обидеть и рассердить его больше, как назвав его именно так.

Вернувшись после каникул в гимназию и привыкнув за лето проводить время в компании, Коля Быстриевский страшно проскучал первые три праздника, на которые приезжал из гимназии в опустевшее Парголово; а перед четвёртым праздником прислал домой следующее письмо:


«Милая бабушка! Две недели тому назад к нам поступил новичок. Он очень хороший человек. Он поступил во второй класс. Я его пригласил на воскресенье к нам. Но его не пустят, так как он не может ходить без провожатого. Пожалуйста, приезжай за ним сама, потому что с тобой отпустят. Он очень образованный, он хорошо говорит по-французски. Мы с ним друзья. Пожалуйста, приезжай, бабушка. Мы будем стрелять.

Н. Быстриевский»


Фамилия была подписана с большим крючком. Агнесса Никандровна дочитала письмо, с недоверием и сокрушением покачала головой и сказала:

– Ох уж эти образованные! И из чего они будут стрелять?..

Однако, посоветовавшись с Иваном Пафнутьевичем, она в субботу отправилась из Парголово в Петербург. Приехав в гимназию, Агнесса Никандровна вызвала внука в приёмную. Он явился к ней несколько сконфуженный.

– Ну, где же твой образованный? – спросила она, предварительно расцеловав внука.

– Бабушка, он… наказан…

– Вот те на? Что же ты, милый, мне раньше-то не написал, чтобы я не приезжала понапрасну?

– Да его, бабушка, только сегодня наказали… Бабушка, знаешь что! Ты попроси инспектора. Может быть, он отпустит.

– Это неловко, мой милый.

– Бабушка, ты не показывай виду, что знаешь, что он без отпуска… Попроси, бабушка… милая…

– Ну, пожалуй, – решила она после некоторого колебания.

Вызвали в приёмную инспектора. Тот, выслушав, покачал головой, улыбнулся и сказал:

– Знаете, не следовало бы… В пёрышки в классе играет во время урока… Мальчик-то он хороший… только, знаете, нельзя пропустить такого случая. А то, чего доброго, разлакомится на единицы. Ведь единицу получил за невнимание – за то, что в пёрышки-то играл.

Агнесса Никандровна, стоя перед инспектором, смотрела ему в глаза умильно. «Пустит или не пустит? – думала она. – Ой, кажется, пустит!..» И чрезвычайно хотелось ей, чтобы исполнилось желание Коли. Инспектор постоял, подумал, поглядел в сторону и покрутил пальцами цепочку от часов. Потом вдруг решительно кивнул и произнёс:

– Ну!.. Разве только для первого раза… Пускай едет!

И Боря отправился. Это был его первый отпуск, и первый раз ещё он шёл по улице в гимназическом пальто. С непривычки ему неловко было: оно подпирало ему подбородок. Он шёл и бодрился; но не мог преодолеть невольного смущения: ему казалось, что все глядят на него, всматриваются в значок на его фуражке, желая разглядеть, из которой гимназии этот ученик. Совсем не то думал Быстриевский, шагая рядом с ним по улице: этот, напротив, сам старался обратить на себя внимание прохожих. Набросив на себя пальто внакидку, заломив фуражку набекрень, отвернув полу мундирчика, причём обнаружилась белая шёлковая подкладка, он как бы хотел показать встречным, какой у него мундир, какие узкие брюки, какая модная цепочка висит из кармана… Не было сомнения, что он именно это и думал; иногда же, чтобы проверить, как это всё на нём красиво сидит и блестит, он опускал голову и, вскользь окинув себя взором, останавливал его с удовольствием на узеньких носочках своих ботинок, которые, благодаря именно этим узким носкам, походили не то на лыжи, не то на лодки. Когда же взоры его перешли на соседа, он подумал про него: «Какой вахлак[42]!» Но, испугавшись, чтобы Буланов как-нибудь не угадал его мысли, он вслух похвалил его:

– А ты теперь настоящий гимназист: форма и всё такое…

И, немного помолчав, добавил с хвастливым смехом:

– И уж колятину успел схватить, и чуть без отпуска не остался… Бабушка, отчего же ты извозчика не нанимаешь? – обратился он к Агнессе Никандровне.

– А мы сейчас, милый друг, в конку сядем; втроём неудобно на дрожках.

Быстриевский поморщился. Конка! По его понятиям, конка… Что такое конка? – Mauvais genre![43]

Что же так привязывало Быстриевского к Буланову? Что влекло его к этому новичку? Он, видавший виды, умевший уж курить, любивший разыгрывать из себя «большего» и даже серьёзно воображавший себя большим, и новичок, ещё не осмотревшийся и не пообтёршийся в гимназии, без всяких наклонностей к задаванию шика, простой и спокойный, – неправда ли, какая разница? Разгадку этого секрета, кажется, найти нетрудно. Во-первых, Быстриевскому хотелось сойтись с Булановым потому, что Буланова товарищи полюбили, и он уж успел (хоть об этом и не старался ничуть) приобрести в их среде вес. Быстриевскому, тщеславному и самолюбивому, был прямой расчёт подружиться с тем учеником, которого уважали другие; он надеялся, что чрез это и сам повысится во мнении товарищей и таким образом избавится от их постоянных насмешек, коловших и оскорблявших его. Во-вторых, была у него ещё надежда, что хоть на этого, свежего ещё, ученика могут подействовать его манеры, его разговор, и что Буланов перейдёт на его сторону и поддержит его, станет таким же, как и он, франтом. Буланова же ничто не привлекало к Быстриевскому, он ехал к нему потому, что тот очень уж приглашал его, да ещё потому, что сама бабушка за ним приехала. Не зная ни Финляндской дороги, ни Шувалово, он отправлялся далеко не так охотно, как предполагал Быстриевский. Глядя на Быстриевского, Буланов думал: «Вот и этот, кажется, не лучше. Оленин… Нет, Бог с ним: с Олениным надо всё покончить… Из-за Оленина сколько уж неприятностей было. Он первый назвал себя другом, а только вредит: благодаря ему уж и единица получена, и без отпуска хотели оставить, даже в отдельный класс хотели посадить. И потом это как-то странно… Когда же он отдал рубль? Положительно, он не отдавал! Нет уж… Бог с ним…» Боре вспомнилось, как он, собираясь в дорогу и подумав, что ему нужны деньги, напомнил Оленину о