ичат, а я отвечай! – ворчал он тоном человека, пострадавшего за правду.
Иван Фаддеич ушёл вниз, а Фёдор Фёдорович, постояв недолго на месте, отправился к своей кровати и с горьким упрёком, с дрожью в голосе произнёс:
– Плаготару вам… Сивойня моя праздник, мой светлий день… А ви как мине опидели… как проздравляли! Пфуй!.. В один слёв – пфуй!..
Больше уж не повторялось ничего подобного. Товарищи не хотели, чтоб Угрюмов был наказан из-за них. Буланов, думая об этом нелепом «бенефисе» и устыдившись своего намерения примкнуть к шалунам, сказал сам себе: «Странное какое товарищество! Они старика обидели и не подумали, как это ему тяжело… Они не остановились; а подвести Угрюмова не хотят… Того не пожалели, а этого жалеют… Странно!» Скоро Буланов уснул, утомлённый за день парголовскими прогулками и купаньем, а за вечер этим «бенефисом», заставившим его волноваться, смеяться, ждать, что дальше будет… И все в спальне затихли.
Не спалось только Быстриевскому. Он трусил. Он не мог понять, за что так рассердились на него Яковенко и другие. Револьвер! Вот пустяки! Быстриевский считал себя таким хорошим стрелком, что странно ему было, как про него думали, будто он не умеет обращаться с оружием. Не мог он также понять, что за преступление принести револьвер в гимназию? Однако он предвидел, что за это будет строго взыскано с него, если начальство узнает. Но узнает ли оно? А если товарищи скажут? Да нет, не скажут: ведь это фискальство… Отдать разве самому револьвер?.. Ни за что! Он так любил эту вещицу, она доставляла ему столько удовольствия! И вдруг – расстаться с нею!.. Он доставал револьвер из-под подушки, вертел его в руках, любовался им, целовал и плакал… Он, любивший разыгрывать из себя «большего», плакал, глядя на свою забаву и боясь, что придётся расстаться с нею… И брала его досада, брала злость на Буланова. «Неблагодарный! – восклицал он мысленно. – Я его пригласил в гости, доставил ему удовольствие, наконец, жизнь ему спас… Бабушка дала ему гостинцев… А он поднял эту историю… У! Неблагодарный!» Уже глубокою ночью заснул Быстриевский и не успел выспаться к утру. Голова у него сильно болела. Когда ученики начали вставать, он попросил Фёдора Фёдоровича, чтоб ему было позволено остаться в спальне. Фёдор Фёдорович разрешил, и Быстриевский не пошёл вниз. Но ему не удалось уснуть вновь. Его опасения возобновились. Он думал, как поступят Буланов и Яковенко, и сильно опасался за то, что они скажут воспитателю. Тогда он решил скрыть револьвер и, ещё раз простившись с ним, запрятал его под тюфяк.
Тем временем внизу, после молитвы, Фёдор Фёдорович вместо того, чтобы прямо вести воспитанников к чаю, встал в дверях и заступил дорогу ученикам. Они остановились и столпились перед ним. Растроганный, он начал говорить слегка дрожавшим голосом:
– Друсья мои! Вот што я хошу вам скасайт. Я на вас не сершусь. Ich ärgere mich nicht…[50] Нет… Но я вот што скашу. Ношью, когта ви спаль, то я сё тумаль… я не спаль… Also[51]… я тумаль… я вспоминаль… Я тоже бул школи… в Gymnasium[52]… Я тоже бул малылик, молотой мальшик… И я шалиль… и я ушаствоваль вот такой консерт… как вшера… Also… wie gestern… ja…[53] Ну, и когта я виросталь… und als ich[54]… когта я вспоминаль, мине стидно було… и я краснель… Я тоже ушаствоваль консерт… Aber, bei Gott[55], я на вас не сершусь… В один слёв – не сершусь…
Фёдор Фёдорович хотел ещё что-то сказать, начал было: «Der liebe Gott…»[56] Но вдруг, круто повернувшись, позвал:
– Also… Идём шай пить.
В 8 часов Фёдора Фёдоровича сменил Николай Андреич. В это время несколько воспитанников, человек двенадцать, забравшись в четвёртый класс, горячо разговаривали там. Их зазвал туда Яковенко; тут были и наши знакомые. Начались пересуды, как поступить относительно Быстриевского. Когда Яковенко только ещё начал сообщать о револьвере, Угрюмов остановил его:
– Ну так что же? И пускай.
– Как что? А ты ручаешься за то, что ничего не случится? Почём ты знаешь, хороший он стрелок, умеет ли он обращаться с револьвером? Вот он уже вчера…
– Меня чуть не убил, – вставил Ша.
– Тебя? Как? – стали расспрашивать его.
– Прицелился: «Хочешь, – говорит, – застрелю?»
– Ну а ты что же, ярыжка? Струсил?
– У… ужасно!
Ша содрогнулся и затряс головой.
– Нет, ребята, шутки шутками, а этого дела нельзя так оставить, – начал Угрюмов, – помирать-то кому охота…
– Но как от него выцарапать револьвер?
– Надо Николаю Андреичу сказать, – предложил кто-то.
– Зачем! Прежде надо самим, – поправил Яковенко, – пускай нам отдаст. А не отдаст – тогда уж в крайнем случае к Николаю Андреичу.
– Конечно, так, – подтвердил Буланов.
– И это не ладно, – возразил Угрюмов, – фискальство!
Тогда Яковенко не вытерпел и вспылил. Его узнать было трудно. Маленький, худенький, слабенький, он весь как-то выпрямился, вытянулся, замахал руками. Серые глазки его забегали, заискрились; дряблый голосок, напрягаясь, выкрикивал высокие нотки; на бледных, худых щеках пятнами выступил румянец.
– Фискальство!.. Разве это фискальство?.. Что такое фискал? Фискал – это, когда доносит, что до него не касается… А тут – серьёзное дело… и может несчастье произойти… Тогда уже поздно будет плакать, что вовремя не подумали, не предупредили… По-моему, мы сами должны пойти… должны потребовать, чтоб он отдал… Ну, а если не отдаст, тогда уж пускай самого себя винит… Тогда необходимо Николаю Андреичу сказать. Что это? Разве виданное дело, чтоб такие вещи сюда носить? Ну, случится что-нибудь – тогда кто же виноват? Он один разве? Нет, и он, да и мы: потому что мы знали, и мы должны были… Мы все меры должны… Да! Какое же это фискальство?
– Кто же пойдёт к нему? – спросили его, когда он замолчал.
– Это всё равно… Лишь бы отдал… Иди хоть ты, Угрюмов.
– Ну ладно. Я да ты.
– Хорошо, и я пойду.
– Да надо ещё третьего прихватить… Кого бы?
– Да вот друг его, Булаша, – указал Оленин.
– Что? Перехватил? – поддразнил его Угрюмов.
Буланов поморщился: ему не понравилось, что его назвали другом Быстриевского. Но идти согласился.
– Надо у Николая Андреича спроситься, – предупредил Яковенко.
– Ну, вот ещё! И так скатаем.
– Нет, зачем же? Ты знаешь: не позволяется.
– Ладно, умница-разумница.
Пошли. Спросились.
– Втроём? Зачем? – удивился Николай Андреич.
– Нужно, Николай Андреич… Только это секрет. Позвольте вам не сказать.
Тот пожал плечами и отпустил; но всё-таки попросил:
– Только не накуролесьте чего-нибудь.
– Нет, мы всё отлично… Не беспокойтесь, Николай Андреич.
И понеслись они стремглав вверх по лестнице, ободряемые сознанием совершаемого подвига. Спальня ещё не была убрана. Постели были разбросаны и сбиты. Двое дядек мели пол. Затопленная печь потрескивала. Вентилятор уныло пищал.
Быстриевский лежал на своей кровати. Увидав входивших товарищей, он в испуге широко раскрыл глаза и покраснел. Он догадался, что они пришли к нему. «Ну, сейчас начнётся!» – сказал он сам себе.
– А мы к тебе, Быстриевский, – заговорил Яковенко.
– Вижу. Зачем?
– Тебе пожалована медаль за спасение погибающих, – торжественно объявил Угрюмов, – мы тебе её принесли.
– Ну, глупости! Нет, в самом деле, не шутя, зачем вы ко мне?
– За револьвером, – коротко и спокойно отрезал Яковенко.
– За каким?
– Сам знаешь: за твоим.
– Вот те фунт! Где же я вам его достану, когда я его уж домой отослал?
– Отослал? Когда?
– Сейчас.
Все трое переглянулись между собой.
– А с кем отослал? – спросил Угрюмов.
– Да какое вам дело до чужого тела? Отстаньте вы от меня, – попробовал было отшутиться Быстриевский чужою шуткой.
– Видно, есть дело. Ну? С кем же? С дядькой?
– Да… С дядькой…
– А с которым именно?
Быстриевский запнулся на секунду, но, собравшись с духом, сказал:
– С Онуфрием.
– С Онуфрием! Эва! Врёшь, малолетний! Посмотри назад: Онуфрий там постели убирает.
– Ну так он потом отправится, когда уберётся.
– Онуфрий, поди-ка сюда.
Оказалось, что Онуфрий про револьвер и не слыхал ничего. Как ни подмигивал ему Быстриевский, он ничего не понимал и уверял, что его никто и никуда не посылал. Тогда товарищи принялись уговаривать Быстриевского отдать им револьвер, уверяя его, что в противном случае им остаётся только сказать про всё воспитателю. Он отговаривался, отнекивался, вертелся и так, и сяк, пробовал и отшучиваться, и сердиться, называл их фискалами, просил их, плакал… Но они стояли на своём, и кончился их разговор тем, что Быстриевский запустил руку под тюфяк, вытащил оттуда револьвер и коробку с патронами и отдал товарищам. На этот раз пошутил и Угрюмов:
– И куда тебе, малолетний, с такими вещами возиться? Ведь ты малолетний: тебе ещё только в лошадки играть, стулья запрягать… Онуфрий, поди-ка сюда. Свези-ка это к дедушке вот его… – он кивнул головой на Быстриевского; тот крикнул было: «Зачем?», но Угрюмов продолжал серьёзно: – Скажи там, что начальство ничего не знает, и ничего ему за это не будет, а что отняли товарищи… Скажи, что мы отняли. Понимаешь? И ещё можешь прибавить, что он дурак и форсило…
Посмеялись. Разошлись. Начались уроки.
Вечером швейцар вызвал Буланова в приёмную. Удивлённый, Боря побежал туда и увидел Агнессу Никандровну. Так встревожила стариков эта посылка, что бабушка не утерпела, чтобы не съездить в гимназию и не разузнать, в чём дело. Поэтому она и вызвала Борю. Он рассказал ей всё, как было, по правде. Слушая его, старушка покачивала головой, ахала и приговаривала ежеминутно: