Гимназисты. Истории о мальчиках XIX века — страница 48 из 69

– Скажи-ка, Волечка, чтобы самовар подавали, – говорила она сыну, – да зайди к Сергею Михайловичу: может быть, пожелает чайку с нами напиться.

Вскоре появлялся на столе самовар, распевая на все лады; потом из коридора слышался стук в дверь.

– Войдите! – было ответом на этот стук.

И входил Сергей Михайлович. И маленькое общество, рассаживаясь у стола в уютной комнатке, попивало чаёк с булками и вареньем и пускалось в беседу. Мальчики рассказывали о гимназии, а Сергей Михайлович рассказывал о тех временах, когда ещё он учился с Волиным папой. И хоть лицо его, с низко нависшими широкими бровями и густою, облепившею щёки чёрной бородою, казалось серьёзным, но от его рассказов мальчикам всегда смешно бывало: так умел он живо и остроумно рассказывать.

– Да, дружочки мои, – говорил он обыкновенно в дополнение, – вот какие мы штуки проделывали в былые времена… А теперь и стыдненько становится, как вспомнишь все эти проделки…

Или же Сергей Михайлович приносил с собой какую-нибудь книгу и читал её вместе с мальчиками. Читал он замечательно хорошо, на разные голоса, как актёр. Слушая его, можно было хохотать до упаду, а порой и плакать без удержу. Благодаря ему Боря узнал такие книги, о которых раньше и не слыхал; благодаря ему он пристрастился к чтению. Бывало, Сергей Михайлович прочитает им две-три сценки, а мальчики сами уж дочитают книжку. Много рассказов Гоголя, Тургенева, Григоровича знали они вскоре чуть ли не наизусть, так как перечитывали по несколько раз то, что им нравилось; много заучили они прекрасных стихотворений, наслушавшись, как их декламировал Емельянов. Сергей Михайлович стал любимцем обоих мальчиков. В свой свободный день, в воскресенье, он посвящал им немало времени. Утром они отправлялись к обедне в гимназическую церковь, а вернувшись домой и позавтракав, ходили с Сергеем Михайловичем в Эрмитаж осматривать картины, или в публичную библиотеку, или в какой-нибудь музей. Словом, у них и воскресенье не пропадало без пользы: благодаря Сергею Михайловичу даже их прогулки не были простым шатанием по улицам, а имели всякий раз какую-нибудь цель.

После обеда в уютной комнатке Марьи Милиевны наставала тишина на часок, а иногда и дольше: мальчики садились повторять уроки, выученные с вечера накануне. В восьмом часу подавался чай, а в девятом они отправлялись в гимназию. Прощаясь с Марьей Милиевной, Боря каждое воскресенье повторял одно и то же:

– Благодарю вас, я так хорошо провёл у вас время… Но за то летом, помните, вы у нас?

– Непременно, мой милый, очень буду рада. И уж теперь мечтаю об этом.

И, путешествуя в гимназию, мальчики вперёд загадывали, как хорошо они проведут лето вместе, как рады будут всем им Борины папа и мама, как отдохнёт в деревне Марья Милиевна и как они выпишут в деревню Сергея Михайловича хоть на недельку.

– Нельзя же без него! Мы без него соскучимся, – уверял Боря. – Ах, как он понравится папе! Папа любит таких хороших!.. Папа ведь и сам хороший…

Неожиданные происшествия

Время подвигалось. Дни летели за днями, похожие один на другой. Как-то ровно протекала пансионерская жизнь; ничего особенного давно не происходило в ней. Но в последних числах ноября тревожная весть облетела гимназию, и разве только немногим не повеяла она грустью в душу: Фёдор Фёдорович Шлиммахер скончался скоропостижно… Смерть застала его ночью, во сне: утром его нашли в постели мёртвым… В гимназию эта новость пришла в одиннадцатом часу, во время первой перемены. Живо разнеслась она между учениками, переходя из уст в уста. Многие не хотели верить ей: до того она была неожиданна и необычайна. К Фёдору Фёдоровичу все так привыкли, что трудно было представить себе гимназию без него. Некоторые, с изумлением встречая эту новость, крестились и говорили: «Царствие небесное!» У всех на лицах было написано сожаление. Началась подписка на венок. Начались толки и расспросы, когда и где будут хоронить, сколько у него детей осталось, будут ли в тот день классы, получит ли вдова пенсию, дадут ли ей пособие на погребение мужа – и много ещё вопросов волновало гимназистов… Вечером пансионеров повели на панихиду. Но квартира покойного оказалась так мала, что войти в неё могли едва человек тридцать, остальным же пришлось стоять на лестнице. Хотя Фёдор Фёдорович был лютеранин, но законоучитель гимназии, с разрешения пастора, отслужил по нему русскую панихиду как по своём сослуживце и постарался обставить её торжественнее, пригласив дьякона и певчих. Буланову и Яковенко не удалось попасть в гостиную, где лежало тело усопшего; им пришлось стоять в прихожей. Никогда ещё раньше Боря не слыхал похоронного пения, и печальные напевы, доносившиеся к ним из другой комнаты, навевали в его сердце грусть. Ему хотелось плакать, и невольно думалось, как гадко поступали гимназисты с этим старичком, которого теперь так жалели. Похороны были назначены через день, и классы в тот день были отменены; вся гимназия – и начальство, и воспитанники – должны были присутствовать при погребении. Накануне дня похорон тело Фёдора Фёдоровича, по лютеранскому обычаю, было перенесено из квартиры в Петропавловскую церковь и поставлено на ночь в склеп. Но так как это перенесение происходило вечером, в девятом часу, учеников не повели туда. На следующий день воспитанники встали, по обыкновению, рано. За чаем произошло неприятное для многих обстоятельство. Разговоры, конечно, всё вертелись на предстоявших проводах покойного; и вот среди этих разговоров послышался басок Угрюмова, говорившего с обычным своим спокойствием и насмешливостью:

– Сегодня будет вынос воспитательских мощей.

Тем, кто слышал эту шутку, она сильно не понравилась. Сразу раздалось несколько голосов:

– Угрюмов, что за свинство! – возмутились товарищи.

– Нет, в самом деле, – продолжал Угрюмов. – И ведь какой, право, хитрый: за пять минут до смерти ещё жив был!..

– Угрюмов! Да перестань же! Как тебе не стыдно?.. Фу! Свинство какое!.. – опять раздалось несколько голосов, звучавших упрёком и досадой.

Иван Фаддеич, сидевший в конце стола, слышал всё это; но тут же, за чаем, ничего не сказал, сделав вид, как будто ничего не заметил. Когда же пансионеры поднялись наверх, он отозвал Угрюмова в сторону и сказал ему:

– Угрюмов, когда мы все пойдём на похороны, вы останетесь в гимназии.

– Почему? – удивился Угрюмов, принимая вид человека, ничего не понимающего и ничего не знающего.

– А потому, что вам незачем идти на похороны Фёдора Фёдоровича после того, как вы над ним глумились! Провожать покойника идут обыкновенно только те, которые его уважают.

Угрюмов пожал плечами и отошёл в сторону.

В десятом часу пансионеры оделись и отправились в Петропавловскую церковь, выстроившись на улице попарно, по росту. Впереди шли маленькие, сзади – большие. Во главе этой длинной колонны шёл Николай Андреевич, а на другом конце – Иван Фаддеич. Войдя в церковь, ученики разместились по скамейкам, перед которыми возвышался чёрный гроб, уже перенесённый сюда из склепа. На нём лежало несколько венков – от сослуживцев, от пансионеров, от учеников VIII класса. К десяти часам в церковь стали собираться преподаватели гимназии; приехали директор, инспектор. На хорах заиграл орган, и вошла семья покойного, в трауре, с заплаканными лицами. Когда она поместилась на передней скамье, на кафедру взошёл пастор. Служба длилась больше часа. Пение псалмов, проповедь, заунывные звуки органа – всё это производило торжественно-печальное впечатление. Когда окончилась служба, семейство стало прощаться с усопшим. В церкви затихло как в гробу. И в эту тишину врывались зловещими кликами рыдания вдовы Фёдора Фёдоровича, сгорбленной старушки. Она склонилась на колени перед гробом и, припав к нему головой, не могла подняться. Её поддерживали с обеих сторон сын и дочь и, подняв её под руки, перевели к скамье. Бессильно опустилась она на неё. Между тем гроб окружили учителя, воспитатели и некоторые из старших учеников. Сняв его с катафалка, они вынесли его из церкви, но не поставили на дроги: ученики вызвались нести гроб на руках до самого кладбища. Так и сделали: когда уставали одни, их сменяли новые, – и таким образом пронесли гроб чрез весь город, до Волкова кладбища. Остальные же воспитанники, выстроившись колонной, по шести человек в ряд, следовали за семьёй покойного и другими лицами, провожавшими его. Когда гроб опустили в могилу, и пастор ещё раз сказал небольшую проповедь в виде напутствия отходившему в иную жизнь, к директору подошёл пансионер восьмого класса, худенький, рыженький Пресняков, с маленькими усиками на бледном, веснушчатом лице, и попросил его:

– Смарагд Исаевич, разрешите мне, пожалуйста, сказать несколько слов… маленькую речь.

Директор, по-видимому, немножко удивился, повёл бровью как-то странно, но позволил. И немудрено ему было удивиться: Пресняков был известен за человека молчаливого и не обладавшего даром слова; писал он хорошо, но говорил замечательно плохо; представляя учителю русского языка такие сочинения, которые всякий раз заслуживали большие похвалы, он у того же учителя за устные ответы никак не мог получить больше тройки, потому что всегда конфузился, сбивался, путался… И в этот раз к Преснякову красноречие не пришло на помощь. Приблизившись к могиле и став в изголовье её, он снял фуражку, вскинул голову и воскликнул:

– Господа!..

Затем последовало молчание. Пресняков обвёл глазами вокруг и, собравшись с силами, вновь воскликнул:

– Господа!.. Сегодня мы… Кого мы хороним сегодня?..

Сказав это, он почувствовал, что сделал совершенно излишний вопрос, потому что всем было, конечно, известно, кого они хоронили. Но, выйдя, надо уж было говорить во что бы то ни стало – надо было собраться с мыслями, которые, как назло, путались, и продолжать.

– Господа!.. Эта могила… заключает в себе… В ней лежит человек, который… человек, который… который нас воспитывал… человек, которому… Ведь мы, господа, ему обязаны очень многим… Господа! Пусть не осудят меня за то, что я… Хоть я вот не умею говорить, а я вот… вышел говорить речь… Но пусть я скажу мало… и я скажу, наверно, плохо… Но я не мог так вот пропустить и ничего не сказать… Да, я должен был сказать… Так уж позвольте одну мысль… Я хочу, господа, одну мысль высказать…