Гимназисты. Истории о мальчиках XIX века — страница 50 из 69

– Не горюй. Ничего. Теперь мы будем друзьями. Хочешь?

И опять Буланов ничего ему не ответил. Глядя на него, он только подумал, какое же сравнение между ним и Волей, и может ли Быстриевский заменить ему Яковенко.

– В самом деле, будем друзьями? – приставал Коля.

– Может быть… Не знаю…

– Мне бабушка и дедушка всё твердят, чтоб я с тобой подружился… чтоб непременно… Я и сам знаю, что ты хороший парень. Ты им очень понравился. Бабушка вышивает тебе закладку для книжки…

– Благодарю.

– В субботу едем в Парголово? Они будут очень рады.

– Может быть… Впрочем, не знаю, можно ли будет…

– Можно! Тебя не накажут: тебя никогда не наказывают, ведь ты умница-разумница. А у меня пока колятины ни одной нет и, надеюсь, не будет. Так что и меня пустят. Поедем?

– Может быть… не знаю.

Собственно, теперь Буланову вовсе не хотелось этого. Не до того ему было. Ему и говорить было трудно. Он с усилием слушал, что говорил ему Быстриевский, и напрягался, чтобы ловить его слова и понимать их. Мысли его были заняты другим: он думал о том, что делается в меблированной комнатке, где он оставил своего друга на диване, и где тот должен теперь лежать уж на столе… Только туда его и тянуло… Он улучил минуту, когда Быстриевский отошёл от него, и направился к Николаю Андреевичу.

– Николай Андреич, позвольте мне пойти… – протянул он жалобно.

– Куда, мой друг?

– Туда… к Яковенко…

– Ой, нет, голубчик, нельзя! Что вы это выдумали? К дифтеритному разве можно? Там теперь вся квартира заражена. Сами можете заболеть.

– Что же это такое!? Ах, как мне туда хочется!.. – тоскливо заныл Буланов, отходя от Николая Андреича.

И потянулось для него время ещё скучней, ещё томительней. Пойти к Яковенко, проститься с ним – не позволяли. А это было единственное, чего хотелось теперь Буланову: хотелось взглянуть на этого милого, доброго мальчика, на черты его лица, на его глаза, улыбку… хотелось поделиться своим горем с людьми, которым оно так близко должно быть, которые и сами горюют, наверно, так же, как и он.

И он ушёл туда…

Он ушёл утром того дня, на который были назначены похороны Яковенко. Когда пансионеры шли из столовой, от чая, Буланов отстал в швейцарской и спрятался за вешалкой. Так как было рано, всего восьмой час в начале, швейцар был ещё в своей комнатке. Убедившись, что никого нет, Буланов пробрался к шкафикам, в которых хранились пансионерские пальто, достал дрожавшею рукою второпях своё, схватил фуражку и башлык и, кое-как накинув на себя всё это, направился к дверям подъезда. Вдали послышались чьи-то шаги. Буланов кинулся быстрее вперёд, рванул дверь, проскользнул в неё и был уж на улице. Сердце его сильно билось и стучало. Пробежав до угла, Буланов оглянулся. У подъезда никого не было: значит, никто не догонял его, его не заметили… «Может быть, не заметят и потом, – утешал себя Буланов. – Вернусь так же, как и ушёл, потихоньку…» Нащупав в кармане двугривенный, он нанял извозчика, который скоро доставил его к тому дому, где жили Сергей Михайлович и Марья Милиевна. Сунув извозчику деньги, Боря бегом поднялся по лестнице. На площадке он увидел крышку гроба, обитую белым глазетом. Она стояла, прислонённая к стене. Вид её заставил его вздрогнуть. Запыхавшись, весь дрожа, он взялся за ручку звонка и дёрнул… Ему отворила горничная девушка, но заслонила ему дорогу собой, когда он хотел пройти в коридор.

– Вас не велено пущать, барин, – сказала она.

– Как не велено?

Борю даже досада взяла. Он не мог представить себе, чтоб его не пустили к Воле, к его другу.

– Так вот, не велено… Никого не велено пущать: потому – дегтярит… опасно.

– Не может быть! Позовите сюда барыню или Сергея Михайловича…

– Уходите, Боря, отсюда! Уходите сейчас же! Слышите? – послышался из коридора строгий голос.

То был голос Марьи Милиевны. Он звучал настойчиво, не допускал возражений. Но Боря возразил. Капризным тоном требовал он:

– Но отчего же?.. Я хочу видеть Волю… Я хочу видеть Волю!.. Я хочу проститься с ним… Пустите меня к нему!

– Не могу и не пущу! Я знаю, что вы добрый, милый, хороший, что вы очень любили Волю… Но не могу вас пустить. Не смею.

– Но отчего же? Нет, я войду.

– Что вы! Вы сами можете заболеть!.. Сергей Михайлыч! – кликнула она громко.

Явился Сергей Михайлыч, взял Борю за плечи и выпроводил его легонько на площадку лестницы. Притворив за ним дверь, он сказал ему через неё:

– Друг мой, прошу вас, будьте благоразумны, уходите скорей. Нам уж и то тяжко потерять Волечку… Что же, вы хотите, чтоб мы и вас потеряли?

Буланов ничего не ответил. Им овладело какое-то упрямство. Он не хотел понять, даже допустить не хотел, чтобы ему было опасно проститься с покойным другом своим. Ему казалось, что его не хотели пустить просто, без всякой причины. И обидно было ему… А когда у него мелькнула мысль, что все его старания были тщетны и что ему больше никогда не увидать Волю, тоска снова словно буравом засосала у него в груди, и слёзы скорби, слёзы обиды, слёзы злости ручьями полились из глаз. Он припал лицом к стоявшей тут крышке гроба и рыдал долго, неудержимо…

Когда прилив горя и обиды поулёгся в нём, он спустился вниз и остался ждать на улице. Он хотел видеть, как его друга вынесут и повезут; он намеревался проводить его до кладбища. Холодно было ему стоять; ветер выл, метался и рвал с него башлык. Но он всё-таки не уходил: он твёрдо решился проводить Волю. Это он считал своим долгом – долгом верного товарища и друга.

Стоя на улице, Буланов видел, как приближались к подъезду похоронные дроги, запряжённые парой кляч. На дрогах сидели четыре факельщика в обтрёпанных чёрных плащах с капюшонами и в измятых цилиндрах. Боря догадался, за кем приехали они. Остановившись у подъезда, они слезли с дрог, сняли чёрные попоны и нарядили в них лошадей; потом взяли фонари и зажгли в них свечи. Видел также Боря, как приехал священник. Он думал: неужели не приедет никто из гимназии на вынос покойника, неужели дифтерит так опасен, что его следует так бояться? И он не ошибся: никто не приехал. И жалко было ему своего друга, которого провожали и хоронили так бедно, которого боялись… боялись этого тихого, слабенького мальчика, который никогда и никому не сделал зла, не сказал даже обидного слова!.. Грустно и больно было ему за своего друга…

Вскоре с лестницы послышалось пение. Заунывно звучал голос псаломщика: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» И звуки печального напева надрывали сердце. К ним присоединялся шум шагов по лестнице. Боря заглянул в дверь подъезда. В глазах у него мелькнуло лицо Сергея Михайловича, осторожно спускавшегося вниз; за ним мелькнуло что-то белое… То был гроб… Боря кинулся вперёд, слабый крик вырвался из его уст, в глазах мутилось, что-то давило, душило… Он обхватил руками Волину маму, когда она поравнялась с ним, и, припав к ней головой, горько плакал… И она также рыдала, наклонившись к нему и покрывая поцелуями его голову…

Боря не помнил, как поставили гроб на дроги и как похоронная процессия двинулась с места. Он очнулся только тогда, когда они приближались к гимназии. Тут он вспомнил, что его могут увидеть и задержать, а потом могут и наказать за самовольный уход. Но ему было всё равно, только бы позволили проводить Яковенко до кладбища…

Перед гимназией ученики были выстроены в ряд в ожидании, когда провезут покойника. Так как опасно было провожать его, то хотели помолиться за него только издали. Поравнявшись с подъездом гимназии, дроги остановились. Гимназисты обнажили головы. Священник отслужил литию. Боря ничего не замечал, что происходило вокруг него: услышав заунывное пение, он уже вновь погрузился мыслями в своё горе. А между тем если бы он обратил внимание на то, что делалось по сторонам, он заметил бы среди учеников волнение: на него кивали, указывали, перешёптываясь. Как только окончилась лития и дроги двинулись дальше, к нему подошёл Иван Фаддеич и сказал:

– Вот вы где, Буланов! А я-то вас ищу.

Боря поднял глаза на Ивана Фаддеича и взмолился:

– Иван Фаддеич, позвольте… Я только проводить…

– Нет, нельзя, идите в гимназию.

– Пожалуйста, Иван Фаддеич!..

– Нельзя, нельзя.

Буланов попробовал было не послушаться и сделал шага два вперёд, к дрогам. Но Иван Фаддеич взял его за рукав. Буланов рванул руку. Тогда Иван Фаддеич взял его уж не за рукав, а за руку и повёл с собой к подъезду.

– Господи! Что же это такое?.. Отчего же? – жалобно ныл Буланов, нехотя подвигаясь за воспитателем.

Начались расспросы, каким образом он ушёл, входил ли в квартиру, да неужели он не знал, что это не позволяется, да как он не подумал, что может и сам заболеть, и в гимназию занести дифтерит. Он на всё отвечал неохотно: ему было всё равно… Одна только мысль тяготела над ним, давила его как тяжёлый кошмар… Через час ему сообщил Иван Фаддеич:

– Буланов, идите к директору. Он видел, что вы шли за гробом, и желает знать, как вы попали туда… Хочет сам с вами поговорить.

Буланов пошёл в кабинет директора. Там, кроме Смарагда Исаевича, он застал и инспектора.

– Скажите, пожалуйста, Буланов: вам известно, что пансионеры не могут отлучаться из гимназии без спроса и без отпускного билета? Знаете вы это?

– Знаю.

– Ну, а вы как же ушли? Без спроса?

– Да.

– И без отпускного билета?

– Да.

– Как же это так? Разве это хорошо?

– Может быть, и не хорошо… Только я…

Буланов запнулся на секунду, заморгал глазами и, уже в слезах, продолжал:

– Я так любил его…

– Да, да… Мы знаем: вы добрый мальчик, вы хороший мальчик… Вы любили покойного. Но сами-то о себе вы не подумали. Во-первых, вы потихоньку, обманным образом убежали. Разве это хорошо?

– Нет, не хорошо, – прошептал Буланов.

– Ну вот видите. Затем пошли вы в заражённую квартиру и не подумали, что можете заразиться и сюда занести болезнь…

– Нет, я знал… Только я… я так любил его…