– Смотрю я на вас: добрый вы мальчик, хороший мальчик… – сказал вдруг Смарагд Исаевич дрожащим голосом, – только ещё глупенький… – прибавил он, смеясь, и слегка ущипнул Борю за щеку. – Идите. Да помните, что и добрый всегда должен быть благоразумным.
Ласка ободрила Буланова, и он уже смелее признался:
– Да меня туда не пустили!
– И хорошо сделали. По крайней мере, вы теперь безопасны и для самого себя, и для других товарищей.
Когда Буланов вернулся в класс, его стали расспрашивать, что говорил с ним директор, и очень удивились, когда узнали, что за такой крупный проступок, как самовольный уход из гимназии, Буланов не наказан.
– Это, должно быть, за то, что ты хороший товарищ, – высказал своё предположение Путилин.
– Как? Не ты ли говорил, что он нехороший товарищ? – удивился Оленин.
– Когда это?
– А когда он только что поступил.
– Ну да, – вспомнил Путилин, – тогда я думал так, а теперь этак.
– Ым-гм, это хорошо: сегодня Фёкла, а завтра свёкла?
– Молчи, не твоё дело!
– Нет, что и говорить, Булаша ха-аррроший парень! Это уж всему миру известно.
– Что? Перехватил? – осведомился Угрюмов.
Вдруг все встрепенулись и рассыпались по своим местам: в класс направлялся учитель.
Для Буланова уроки шли как-то вяло. Время тянулось медленно. Скучно было, тоскливо. Голова болела. Мысли удалялись всё к недавно пережитому. Он не мог вслушаться, вникнуть в то, что говорилось в классе. После уроков голова у него разболелась ещё сильней. Его клонило ко сну. Плохо проведённые ночи и частый плач давали себя знать. Он уселся в камере на скамейке и, вытянув локти на стол, склонил на них голову.
– Э-э-э, голубчик мой, да вы, кажется, нездоровы? – осведомился Иван Фаддеич, подойдя к нему. – Не хотите ли вы в лазарет?
– Мне что-то спать хочется, глаза очень режет, – ответил Буланов, поднимаясь на ноги.
– Сидите, сидите. Не простудились ли вы сегодня, голубчик? Утро было такое холодное… и ветрено было.
– Нет, Иван Фаддеич, я, кажется, просто устал.
– Знаете что? Идите-ка в лазарет, полежите. Может быть, ничего не окажется – тогда выспитесь хорошенько и выйдете. Вы ещё в лазарете ни разу не были?
– Нет ещё.
– Ну вот, надо и этого удовольствия отведать, – усмехнулся Иван Фаддеич.
Однако оказалось, что в лазарете удовольствия не было никакого. Ещё тоскливее стало там Буланову. Пустые кровати стояли чисто убранные, с дощечками в изголовьях. Часы мерно выстукивали секунды. Никого не было в той комнате, где фельдшер положил Буланова. Посмотрев ему горло и пощупав пульс и голову, Савелий Максимыч сказал:
– Нет, кажется, ничего нет серьёзного. Так, просто утомление. Плакали много – вот и разболелась голова. Полежите, поспите. Отдохнёте – авось и пройдёт. Да туда, в ту вот комнату, пожалуйста, не ходите: там Воинов, у него свинка, а свинка заразительна. Ну, до свиданья.
Буланов остался один, но заснуть не мог. Здесь, в одиночестве, когда его уже не развлекали разговоры и лица товарищей, он почувствовал себя ещё более одиноким, ещё сиротливее. Мысли его улетали туда, в уютную меблированную комнатку Марьи Милиевны; ему вспоминались дни, которые он проводил там, и не верилось, что тем дням больше уж не вернуться…
Вдруг скрипнула дверь. Буланов повернул к ней лицо. На пороге стоял Воинов в сером халате и туфлях. Левая щека у него была обложена ватой и завязана.
– Ты что, Воинов? – спросил Буланов.
– Скучно… – пропищал тот.
– И мне, брат, тоже скучно, – вздохнул Боря.
Воинов подошёл к его кровати и сел на неё. Буланов не отослал его от себя. Он рад был поговорить, поделиться своим горем, своею тоской.
– Где-то моя мама? Скучно мне без мамы… Вдруг, если я умру… – заныл Володя и заплакал.
Плакал и Буланов. Оба они плакали – каждый о своём, но обоим им вместе как-то было легче.
«Милый Боба!
Очень порадовались мы с мамой твоему письму, в котором ты извещаешь нас, что поправился и вышел из лазарета. А прежде твоё письмо, присланное неделю тому назад, порядком напугало нас всех. Госпожа Мелине плакала несколько дней, сидя в своей комнате, и даже немного прихворнула; только теперь она успокоилась и стала чуть-чуть веселее. Нервная астма – очень неприятная болезнь; видно, ты очень тревожился, не спал ночи, плакал, – вот она и посетила тебя. Держи нервы покрепче, не давай им воли, не унывай. Что же делать? На всё воля Божья. Конечно, жаль твоего друга. Я хоть его не знал лично, но уж по твоим рассказам он очень нравился мне. Но подумай: слезами горю не помочь. Бог даст, сойдёшься с кем-нибудь так же и будешь иметь нового друга. Впрочем, нового друга ты будешь искать себе уж не в Петербурге, а в Москве. Мы решили переехать на зиму в Москву и перевести тебя в которую-нибудь из московских гимназий. Мама что-то всё прихварывает, ей необходимо перебраться поближе к докторам. Да и по тебе она сильно скучает, не может привыкнуть без тебя. Итак, лето мы будем проводить в Булановке, а на зиму станем переезжать в Москву. Ты будешь учиться в гимназии, жить будешь дома: поместим мы тебя в число приходящих учеников. Я буду уезжать в деревню раньше вашего, к началу полевых работ, немедленно после Пасхи, а возвращаться в Москву буду в конце сентября или в начале октября, по окончании картофельной копки. Словом, всё устроится по-новому. Скоро, числа 22, я приеду в Петербург и возьму тебя из гимназии. Рождественские праздники проведём вместе в деревне; а между Новым годом и Крещением займёмся укладкой, уборкой и переездом в Москву. Больше не пишу. Надо оставить местечко для M-me Мелине: она хочет приписать тебе. До свиданья, мой дорогой. Целую тебя крепко и благословляю от себя и от мамы. Будь здоров и не горюй.
Твой отец
П. Буланов»
После этой подписи следовала приписка дрожащим старческим почерком:
«Mon cher petit ami! Gardez votre santé. N’oubliez jamais: la santé s’en va au galop et revient au pas.
Toute à vous
J. M.»[59]
Боря прочитал это письмо и – странное дело! – в первые минуты он не радовался тому, что скоро будет жить вместе с отцом и с матерью. Он подметил это и старался пристыдить себя, старался принудить себя посмотреть радостно навстречу предстоявшей ему в жизни перемене – но не мог… Ему жаль было гимназии: он так уж привык к ней. Здесь он пережил сладость первой дружбы и горе вечной разлуки с любимым товарищем; здесь его все полюбили; здесь ему всё близко как родное… Он стоял у своего шкафика, перечитывая письмо несколько раз; потом он хотел положить его в пачку, в которую были связаны все письма, полученные им от родителей, и, развязав её, стал перебирать их. Вот первое письмо отца. Боря развернул его и перечитал:
«Дорогой сын мой, Боря!
Вот уж четвёртая неделя, как ты уехал от нас, а я только теперь в первый раз собрался написать тебе. Извини, друг мой. Дел было по горло: сначала молотьба, потом копка картофеля… Замотался совсем. С раннего утра до позднего вечера всё по хозяйству. Иногда даже обед мне привозили в поле или в ригу. Больше никаких новостей у нас здесь нет. А вот твои новости не очень-то нас порадовали, из второго твоего письма мы видим, что ты склонен сойтись с мальчиками, которые, как ты сам видишь, тебе вовсе не компания. Зачем ты поехал к Быстриевскому, когда сам же признаёшь, что он франт и вообще испорченный мальчик? И делал у него то, чего не следовало: курил, стрелял, катался на лодке. Мог бы потонуть или простудиться. Хорошо ещё, что всё прошло благополучно. От Оленина также надо держаться подальше. Что же касается того рубля, который он у тебя взял, то ты лучше ему не поминай про этот рубль: может быть, он когда-нибудь сам устыдится и отдаст тебе свой долг. Я не понимаю, почему тебе так нравится Шушарин. Может быть, он и добрый человек, не спорю, – но всё-таки у него голова пустая, один только ветер в голове. И его слово „декламарация“ вовсе не остроумно. Ничего также нет остроумного в том, что он склоняет tamen, taminis[60]по образцу flumen, fluminis[61], потому что других, незнающих, он только сбивает этим. Ты восторгаешься поступком Сычёвского. Ты пишешь мне, что он нарочно сбрил себе всю голову догола для того, чтобы ему нельзя было ходить в отпуск и чтобы сидеть в гимназии и учиться. По-моему, это просто глупо и только доказывает его бесхарактерность. Что за странное, вынужденное прилежание? Неужели нельзя оставаться в гимназии и учиться, не уродуя себя для этого нарочно! Порадовало меня, однако, то, что ты удержался и не присоединился к остальным безобразникам, когда они устроили бенефис вашему „Фей Феичу“, как вы его называете. „Над старостью смеяться грех“, – говорится в знаменитой комедии „Горе от ума“, которую ты со временем будешь изучать. Но и над „молодостью“ смеяться также не хорошо. Ты отлично сделал, что заступился за Ша, когда его вышучивал и щёлкал Угрюмов. Чем, в самом деле, виноваты такие чудаки как Ша, Добрый, Любовицкий, что они наделены от рождения тою или другою особенностью или странностью? Истинные основы товарищества заключаются во взаимном уважении, во взаимной любви товарищей; все между собой равны, величаться не должно друг перед другом. Раздражительность, рыжие волосы, веснушки, принадлежность к еврейской нации – разве всё это поводы к насмешкам и унижению? Добрый для тебя и для всякого другого ученика – прежде всего не еврей, он прежде всего товарищ; Ша – прежде всего не рыжий, он прежде всего такой же воспитанник, как и другие. Поступили они в гимназию за тем же, за чем и остальные – т. е. учиться; вместе с остальными живут, едят, пьют, спят; платятся за них такие же деньги, как и за прочих. В чём же заключаются преимущества этих прочих? Какие такие привилегии дают им право мучить, изводить тех несчастных? Да, положительно несчастных. Мне даже больно думать о них; а тебе, Боря, полагаю я, и подавно должно быть жаль их, если ты видишь воочию их страдания. Друг мой, прошу тебя, береги их и сам устраняйся от дурных примеров и дурных товарищей. Не делай им зла, но и не сближайся с ними очень, а сам, напротив, старайся добрыми примерами влиять на них благотворно. Из всех, кого ты описываешь, очень понравились нам: Любовицкий, Воинов, „гаврилки-зубрилки“, а в особенности Яковенко. Вот к этим держись поближе: от них не увидишь и не услышишь ничего дурного. В этом я уверен. Во всяком случае, хорошо то, что ты в письме своём подробно описал, как тебе живётся. Пиши почаще и побольше. Мы очень интересуемся каждой твоей строчкой. Пиши вполне откровенно всё. Если расскажешь хорошее – похвалим, а дурное что – пожурим, дадим совет от чистого, любящего сердца. Благословляет тебя и целует крепко, крепко твой отец