Внезапно что-то сверкнуло и завертелось, сверкая в воздухе; в ту же секунду послышался глухой звук чего-то упавшего на арену.
В один миг всё заволновалось в зале. Часть публики поднялась с мест и зашумела; раздались крики и женский визг; послышались голоса, раздражённо призывавшие доктора. На арене также происходила сумятица; прислуга и клоуны стремительно перескакивали через барьер и тесно обступали Беккера, который вдруг скрылся между ними. Несколько человек подхватили что-то и, пригибаясь, спешно стали выносить к портьере, закрывавшей вход в конюшню.
На арене остался только длинный золочёный шест с железной перекладиной на одном конце.
Оркестр, замолкнувший на минуту, снова вдруг заиграл по данному знаку; на арену выбежало, взвизгивая и кувыркаясь, несколько клоунов; но на них уже не обращали внимания. Публика отовсюду теснилась к выходу.
Несмотря на всеобщую суету, многим бросилась в глаза хорошенькая белокурая девочка в голубой шляпке и мантилье; обвивая руками шею дамы в чёрном платье и истерически рыдая, она не переставала кричать во весь голос: «Ай, мальчик! мальчик!!»
Положение тёти Сони было очень затруднительно. С одной стороны, сама она была крайне взволнована; с другой – надо было успокаивать истерически рыдавшую девочку, с третьей – надо было торопить мисс Блике и швейцарку, копавшихся с Зизи и Пафом, наконец, самой надо было одеться и отыскать лакея.
Всё это, однако ж, уладилось, и все благополучно достигли кареты.
Расчёты тёти Сони на действие свежего воздуха, на перемещение в карету нисколько не оправдались; затруднения только возросли. Верочка, лёжа на её коленях, продолжала, правда, рыдать, по-прежнему вскрикивая поминутно: «Ай, мальчик! мальчик!!» – но Зизи стала жаловаться на судорогу в ноге, а Паф плакал, не закрывая рта, валился на всех и говорил, что ему спать хочется… Первым делом тёти, как только приехали домой, было раздеть скорее детей и уложить их в постель. Но этим испытания её не кончились.
Выходя из детской, она встретилась с сестрой и графом.
– Ну что? Как? Как дети? – спросили граф и графиня.
В эту самую минуту из спальни послышалось рыданье, и голос Верочки снова прокричал: «Ай, мальчик! мальчик!..»
– Что такое? – тревожно спросил граф. Тётя Соня должна была рассказать обо всём случившемся.
– Ah, mon Dieu![69] – воскликнула графиня, мгновенно ослабевая и опускаясь в ближайшее кресло.
Граф выпрямился и начал ходить по комнате.
– Я это знал!.. Вы всегда так! Всегда!! – проговорил он, передвигая бровями не то с видом раздражения, не то тоскливо, – всегда так! Всегда выдумают какие-то… цирк; гм!! очень нужно! quelle idee!![70] Какой-то там негодяй сорвался… (граф, видимо, был взволнован, потому что никогда, по принципу, не употреблял резких, вульгарных выражений), – сорвался какой-то негодяй и упал… какое зрелище для детей!!. Гм!! наши дети особенно так нервны, Верочка так впечатлительна… Она теперь целую ночь спать не будет.
– Не послать ли за доктором? – робко спросила графиня.
– Tu crois? Tu penses? Quelle idee![71] – подхватил граф, пожимая плечами и продолжая отмеривать пол длинными своими ногами…
Не без труда успокоив сестру и графа, тётя Соня вернулась в детскую.
Там уже наступила тишина.
Часа два спустя, однако ж, когда в доме все огни были погашены и всё окончательно угомонилось, тётя Соня накинула на плечи кофту, зажгла свечку и снова прошла в детскую. Едва переводя дух, бережно ступая на цыпочках, приблизилась она к кровати Верочки и подняла кисейный полог.
Разбросав по подушке пепельные свои волосы, подложив ладонь под раскрасневшуюся щёчку, Верочка спала; но сон её не был покоен. Грудь подымалась неровно под тонкой рубашкой, полураскрытые губки судорожно шевелились, а на щеке, лоснившейся от недавних слёз, одна слезинка ещё оставалась и тихо скользила в углу рта.
Тётя Соня умилённо перекрестила её; сама потом перекрестилась под кофтой, закрыла полог и тихими, неслышными шагами вышла из детской…
Ну… А там? Там в конце Караванной…
Там, где ночью здание цирка чернеет всей своей массой и теперь едва виднеется из-за падающего снега, – там что?..
Там также всё темно и тихо.
Во внутреннем коридоре только слабым светом горит ночник, прицепленный к стене под обручами, обтянутыми бумажными цветами. Он освещает на полу тюфяк, который расстилается для акробатов, когда они прыгают с высоты; на тюфяке лежит ребёнок с переломленными рёбрами и разбитою грудью…
Ночник освещает его с головы до ног; он весь обвязан и забинтован; на голове его также повязка; из-под неё смотрят белки полузакрытых, потухающих глаз.
Вокруг: направо, налево, под потолком – всё окутано непроницаемою темнотою и всё тихо.
Изредка раздаётся звук копыт из конюшни или доходит из отдалённого чулана беспокойное взвизгивание одной из учёных собак, которой утром во время представления придавили ногу.
Время от времени слышатся также человеческие шаги… Они приближаются… Из мрака выступает человек с лысой головою, с лицом, выбеленным мелом, бровями, перпендикулярно выведенными на лбу, и красными кружками на щеках; накинутое на плечи пальто позволяет рассмотреть большую бабочку с блёстками, нашитую на груди камзола; он подходит к мальчику, нагибается к его лицу, прислушивается, всматривается…
Но клоун Эдвардс, очевидно, не в нормальном состоянии. Он не в силах выдержать до воскресенья обещания, данного режиссёру, не в силах бороться против тоски, им овладевшей, его настойчиво опять тянет в уборную, к столу, где едва виднеется почти опорожнённый графин водки. Он выпрямляется, потряхивает головою и отходит от мальчика нетвёрдыми шагами. Облик его постепенно затушёвывается окружающею темнотою, пропадает, наконец, вовсе, – и снова всё вокруг охватывается мраком и тишиною…
На следующее утро афишка цирка не возвещала упражнений «гуттаперчевого мальчика». Имя его и потом не упоминалось; да и нельзя было: гуттаперчевого мальчика уже не было на свете.