Гиперборейская чума — страница 29 из 61

– Почему же нельзя?

– Ну, знаете… Кто пойдет смотреть, если не будет… всякого такого.

– Ничка, будь чики, – с обидой в голосе встрял Эдуард. – Я ведь говорил не о фокусах. Эшигедэй обладает какой-то удивительной силой, совершенно необычной, и эту силу он иногда демонстрирует в узком кругу. Это рассказывал Тогоев, а я ему верю, потому что у Тогоева совсем нет фантазии. Кстати, я его не видел последние дни, и сегодня он не пришел. Когда я иссыхал, он был единственный, кто носил мне апельсины…

– А с Рогачом ты не знаком? – спросил доктор. – Я вообще-то хотел бы именно с ним пообщаться…

– Он скучнейший, – сказала Ничка, изобразив зевок. – С ним даже трахаться скучно, я уж не говорю о прочем. Только Эшигедэй может его построить, и тогда Ромик что-то выдавит из себя. Иногда какушку, а иногда – шедевр. Смешно. Сам он разницы между тем и тем – не видит. Смешно…

– Он улетел в Прагу. Ставит там балет о высадке на Луну. Когда я иссыхал, он приходил и измерял меня. Просил, чтобы я такой остался. Ему нужны были ходячие кости. Так вот, о бессмертии. Тогоев говорил, что можно сладить такой хэппенинг, в котором несколько человек умрут или сильно заболеют, но один или два – обретут вечную жизнь, и не где-то и когда-то, а прямо сейчас, сразу. И будто бы Эшигедэй…

– Простите, я невольно подслушал, – сказал, оборотясь, Сильвестр. – А что будет делать этот несчастный бессмертный в день Страшного Суда? Ведь ему все дороги будут заказаны…

– Неужели вы еще верите в какой-то грядущий Страшный Суд? – изумился Эдик. – Все уже свершилось четырнадцать лет назад, и вот это, вокруг – лишь видимость. Думаете, для чего сухой закон вводили? Э-э!.. Сама жизнь равновелика катастрофе, концу мира. Все расползается, гаснет, опадает. В ментале заводятся черви.

– Это ужасно, – с чувством сказал Сильвестр.

Тем временем Крису, похоже, надоела роль скромного фонотворца, и он, подхватив прочих музыкантов, начал «What a Wonderful World».

– Вообще не понимаю я устроителей, – с досадой сказал Эдик. – Обещали Шурy пригласить, а тут – черт знает кто…

– Вы внукам будете рассказывать, – сурово произнесла Хасановна, – что вживую слушали Вулича. Хотя… какие у вас могут быть внуки…

– Заводить сейчас детей – преступление, – сказал Эдик.

– Зачем заводить, – хмыкнула Ираида, – берите тех, которые на батарейках.

– Ничто не остановит «энерджайзер»! – подхватила Хасановна.

Эдик смешался.

– Правда, – сказал доктор, – давай музыку послушаем.

– Вообще-то я выпить хотел, – сказал Эдик. – Насмотришься всякого… и как бы нельзя не выпить.

– А вы специализируетесь тоже по ауре? – спросила Ираиду его спутница со странным полуименем Ничка. – Или…

– Отчасти, – сказала Ираида. – Я ставлю защиту.

– О-у! – воскликнула Ничка. – Астральную или ментальную? А мне можете поставить?

Ираида потрогала левой рукой воздух.

– Зачем? У вас превосходный панцирь. Потрите его немного, чтобы блестел…

– Чем?

– Ну… лучше чем-то спиртосодержащим…

Обе чуть засмеялись.

В баре мужчины взяли виски, Ничка – «Б-52», а Ираида и Хасановна – джин с тоником. Тем временем Крис, сыграв еще «Hello, Dolly», дал передышку себе, ударнику и контрабасисту; они о чем-то тихо толковали, пока роялист услаждал слух публики очень причудливой интерпретацией «Let It Be». Кельмандарщик водил ногтями по струне своего инструмента, заставляя его издавать совершенно человеческое «ой-е-е-ей!».

Клетку разобрали и по частям утащили. Помост, на котором она стояла, покрыли черной тканью. Другой кусок ткани, нежно-белого шелка, повесили сверху, распялив на тонких лесках, так что шелк образовал что-то вроде кровли пагоды.

– А мне больше нравится солодовое виски, – заявил Эдуард. – Не пробовали? Ну так я вам скажу…

Какое-то легкое замешательство произошло у двери. Через минуту подошедший оттуда охранник сказал бармену:

– Дай-ка водички, Витя. Два лося впереться хотели – я таких смешных уже не видел давно… Слушай, а мировой сакс сегодня, кто это?

– Ты что? Это ж Вулич…

– Витя!.. Здесь, у нас – Вулич? Врешь.

– Ха.

– Ничего не понимаю. Это же все равно, что… ну, не знаю: Шарон Стоун на деревенскую свадьбу залучить. Я думал, он за границей давно.

– Все, как видишь, гораздо прозаичнее, Витя. За границей ему обломалось, там своих таких – дороги мостить можно. Ну, помыкался он, помыкался, да еще жена от него ушла с каким-то диск-жокеем…

– Не был он за границей, – сказал доктор. – Ерунда это все, и откуда вы взяли… Его двенадцать лет продержали в маленькой частной тюрьме под Дербентом, в подвалах коньячного завода. Какие-то фанаты захватили и держали, велели играть, а сами записывали, записывали… Сорок восемь бобин профессиональных записей. И только когда чеченская война началась, он ухитрился сбежать. С тех пор коньяк просто на дух не переносит.

Все с новым захватывающим интересом посмотрели на Криса. А он как раз вновь подносил к губам мундштук, а ударник высоко поднял палочки; широкие рукава его мешковатого пиджака скатились едва ли не до подмышек. Крис повел тему Крысиного короля из «Щелкунчика» – медленнее, чем это обычно играют, – а ударник щетками создавал эхо подземелья, а кельмандар звучал нежно и испуганно, а контрабас забился в угол, и лишь большой черный рояль топтался посреди страшных звуков, еще не понимая всего ужаса происходящего…

И под эту музыку на черный помост под белым навесом даже не взошел – всплыл человек в черном трико с длинным белым шарфом на шее. Левая половина его лица была черной. В руках он держал большой бубен и темный узловатый жезл с навершием в виде двух змеиных голов; красные глазки змей ярко светились.

Он дождался, когда умрет музыка, и поклонился.

Ходящи по базальту, внемлящи металлов зову,

гостите вы на пароме, везущем мертвых на казнь,

льете воду в горшки с разинувшими рты цветами, —

и хищный посвист взглядов, секущих насмерть вас,

и ваших детей, и женщин, и кошек, и их крыс —

вам не заменит ртуть, стекающая с крыш.

Несчастный брошенный мальчик,

плывущий в асфальте окон,

весь в немоте прохожих,

поднявших лица, – и те,

красные, желтые, мягкие, серые в крапинку, пегие,

лишь много позже рассмотренные глазом зелено-красным

под круглым толстым выпуклым чуть синеватым стеклом —

годятся в печь на растопку, годятся на небо в праздник,

годятся на ночь в помойку, – но лишь не годятся нам.

Дождемся же ясного крика, чтоб гордые птицы пали,

чтобы теплые воды пели, а черт умирал в горсти.

Любые печати из пепла, положенные на ладони,

для нас никогда не станут призраками короны

и ни за что не станут зарубками на бровях.

Яд и грубые когти, сдирающие покровы,

полные гнева чресла, готовые на все, —

вот наша ясность земная, вот наша

заемная карма, вот наш костер,

наша плаха – и ярость,

и честь пути.

Под кистью земного безумца, пытающего свой гений,

сбегают строки по мрамору, по черепу, по глазницам.

Но на гравюрах древних в досмертном кругу причастий

пытаются спорить боги кто с болью, кто с любопытством,

кто с осознаньем, кто с кровью, кто с явью, а кто с кнутом.

Им никогда не подняться до цели высокой, честной,

что возглашается всеми, а ценится лишь никем.

Пыльная тряпка позора знаменем багровеет,

и рассыпаются двери, окованные огнем,

и рассыпаются врата, созданные не мною.

Главное – перед смертью. После – уже ничто.

Он читал, и медленно гасло все освещение. В конце остался только луч, направленный из-под ног чтеца вертикально вверх. Бубен медленно колыхался, касаясь этого луча, и казалось, что он вздрагивает и постанывает от прикосновений к свету. В темноте зала родился крошечный огонек, осветил несколько рук, реющих вокруг него, подобно ночным совам, изредка попадающим в свет фонарей. Огонек распухал, превращаясь в язык пламени, который медленно, по кругу, облизывал выпуклое зеркальное дно какого-то котла…

Чтец – парящая в пустоте видимая половинка злодея, адская маска, намекающая на скрытое существование чего-то куда более страшного, – вновь начал речь. Голос его теперь доносился сверху…

Малиновый вельвет предвечного заката

Тяжел и вял, как мятый занавес

В театре старого балета, что

На бульваре серых кленов,

Грустящих пыльным летом

В песчаном граде. Глупый ор

Немудрых птиц на темных фонарях.

Песок в Венеции, песок и злая пыль, и мутный зной.

Полгода небо полнится звездами,

Полгода – солнцу продано,

Бог мой! Ты был не прав.

Нам не достать до неба,

Не взять тебя за бороду,

За руку – но ты поверь своим

Смешным твореньям, что вынуждены

Ждать, скучать, пить воду, потеть, вонять, валяться…

Помилосердствуй!

Истреби!

Несколько мягких лучей сошлись на котле, под которым кружился огонь. Над поверхностью воды в котле собирался горячий туман, предвестник кипения. Теперь четверо бронзовокожих обритых мужчин стояли по обе стороны помоста. Одеты они были в кожаные передники и большое количество черных цепей, своей массивностью производящих впечатление то ли якорных, то ли фальшивых.

Девушки в кольцах, приносившие жабу, теперь также на полотнище, но уже белоснежном, несли большого черного кота. Кот сидел неподвижно, зажмурив глаза, прижав уши и быстро-быстро подрагивая кончиком хвоста.

Доктор вдруг ощутил рядом с собой какую-то пустоту. Ираида исчезла. Впрочем, он тут же заметил ее вновь – она огибала кольцо зрителей, направляясь к оркестру…

Когда успел переодеться Эшигедэй, никто не заметил. Но теперь на нем был очень легкий, развевающийся халат с диковинным орнаментом, а голову венчала высокая цилиндрическая шапка с двумя помпонами у основания.

– Хотя до Вуди Аллена ему далеко… – начал было Сильвестр, но на него тут же зашикали, и он обиженно замолчал.