[280], дает сюжетную инверсию смерти поэта: «второе рождение» даруется голодающему поэту на кладбище, где старая крестьянка окликает его с невысокой могилы сырой и протягивает ему поминальную снедь: «И как громом ударило / В душу его, и тотчас / Сотни труб закричали / И звезды посыпались с неба. / И, смятенный и жалкий, / В сиянье страдальческих глаз, / Принял он подаянье, / Поел поминального хлеба». (Подобным же образом эсхатологическая труба кузнечика оживляла чертеж цветка на странице старой книги в написанном тоже Ан5 стихотворении Заболоцкого 1936 г. «Все, что было в душе».)
Повышенная отзывчивость раннего Бродского к семантическому заряду Ан5, судя по всему, вписывалась в тот же мелодико-эмоциональный канон, которого придерживался и близкий к нему в ту пору Аронзон – например, в финале «мандельштамовского»[281] стихотворения «Все ломать о слова заостренные манией копья…» (1962): «Вот на листьях ручей. А над ним облака, облака. / Это снова скользит по траве, обессилев, рука. / Будут кони бродить и, к ручью, наклоняясь, смотреть, / так заройся в ладони и вслушайся: вот твоя смерть».
В 1973 году появляется «На смерть друга» Бродского, ставшее одним из самых известных стихотворений, написанных Ан5. Как показал Д. Н. Ахапкин, текст Бродского, построенный как «цепочка квалификаторов», явился «реализацией формулы, которая восходит к стихотворению Мандельштама памяти Андрея Белого», а в структурно-тематическом плане предвосхитил «Памяти Геннадия Шмакова» (1989) [Ахапкин 1999], написанное тоже анапестом, но 3-стопным. Между тем ГГ, в свою очередь, этим своим аспектом, вероятно, ориентировано на безглагольный (именной) стиль Фета (хотя и не проявившийся в ПД), – что совпадает с некрологическим заданием показать остановившееся время.
В стихах о смерти вообще и смерти поэта в частности Ан5 в дальнейшем активно использовался ровесниками Бродского и представителями следующего литературного поколения, – см., например, «Ситуация А. Человек возвратился с попойки…» <1978> А. Цветкова, «На смерть Нестеровского» (1985) В. Ширали, «Стансы» (1987) С. Гандлевского, «Воскресенье настало…» <1987> Б. Ахмадулиной, тексты Ю. Кублановского: «Соловецкие волны…», «Целый день по стеклу…» (оба – 1981), «Памяти Александра Сопровского» (1992). Показательно, что Ан5 написано и первое стихотворение цикла А. Сопровского «Могила Мандельштама» (1974).
Завершая этот более чем беглый недифференцированный обзор, стоит обратить внимание на те особые пограничные случаи, когда в свободный стих соответствующего содержания как бы помимо авторской воли, но повинуясь диктату жанра, вторгался Ан5: «Здесь лежат ленинградцы…» (1956) О. Берггольц, «Умирать надо в бедности» (1978) В. Вейдле, «Ночь в Комарово» <1990> Е. Рейна и, разумеется, «Полночь в Москве…» (1931), где строка «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа» предваряет завещательное распоряжение: «Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру»[282].
1.0. Голубая тюрьма. Насколько мне известно, эта формула до сих пор не становилась предметом специального анализа. Чтобы лучше понять ее специфику в контексте проклятия целлюлярности, тяготеющего над символистским мироощущением, рассмотрим поочередно обе ее лексические составляющие. Начнем с тюрьмы.
В смысловом поле тюрьмы как метафизической величины можно выделить два основных направления, на которых логическим шагам будут соответствовать конкретные поэтические мотивы[283]. Одно из этих направлений (1.1) связано с комплексом идей, проникнутых духом эсхатологизма и в раннесимволистскую эпоху в основном ориентированных на тезис гностиков о непознаваемости надмирного Бога[284] и гностический акосмизм[285]. Другое же (1.2) прямо или косвенно базируется на Платоновой притче о пещере и наследует греческой традиции почитания космоса.
1.1.1. Зачин стихотворения Фета («Если жить суждено и на свет не родиться нельзя») варьирует так называемую «Силенову мудрость» – известный афоризм в виде двух гекзаметрических стихов (чем, возможно, и был обусловлен выбор Фетом «гекзаметричного» Ан5): «πάντων μὲν μὴ φῦναι ἐπιχθονίοισιν ἄριστον»; «φύντα δ᾽ ὅπως ὤκιστα πύλας Ἀίδαο περῆσαι»[286]. Эти два стиха появляются в четырехстрочном стихотворении Феогнида, где следуют не подряд, а чередуясь с пентаметрами (425 и 427; пер. В. Вересаева: «Лучшая доля для смертных – на свет никогда не родиться»; «Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида»), и – с одним лексическим расхождением (ἀρχήν вместо πάντων в первом стихе) – в «Состязании Гомера и Гесиода» (78–79). Полагают, что в обоих случаях имеет место интеграция в текст ходовой стихотворной паремии, причем вариант «Состязания…», вероятно, ближе к этому гипотетическому первоисточнику[287]. В той или другой из двух версий эти стихи в дальнейшем цитируют либо парафразируют Вакхилид (5. 160), Софокл («Эдип в Колоне», 1224–1227), Эпикур – в качестве объекта полемики (в передаче Диогена Лаэртского, 10. 1. 126–127), Еврипид (fr. 285. 1–2, где мысль названа «всюду повторяемой»; fr. 449; fr. 908. 1), среднеаттический комедиограф Алексид («Мανδραγοριζομένη», букв. «Омандрагоренная», fr. 1. 14–16 в изд. [CAF 1880–1888: II, 348]), Диогениан (приписываемый ему сб. пословиц, 3. 4 в изд. [CPG 1839–1851: I, 214–215]), Секст Эмпирик («Пирроновы положения», 3. 231), Климент Александрийский («Строматы», 3. 15. 1 с упоминанием Феогнида), Иоанн Стобей (4. 52. 22 со ссылкой на «Мусейон» Алкидаманта и 4. 52. 30 с упоминанием Феогнида)[288]. В «Утешении к Аполлонию» (115e), приписываемом Плутарху, сообщается, со ссылкой на сочинение Аристотеля «Эвдем, или О душе», что этим откровением поделился с Мидасом захваченный им Силен. Об этом эпизоде упоминает и Цицерон в «Тускуланских беседах» (1. 48. 114–115), приводя там же перевод стиха Еврипида (fr. 449). Непосредственным же источником Фета была, по-видимому, глава 46 второго (правда, не переведенного Фетом) тома «Мира как воли и представления», где цитируются вышеупомянутые строки Феогнида и Софокла (а в широком смысле – вообще философия Шопенгауэра, ведь «Мир как воля…» пронизан мотивами, варьирующими «Силенову мудрость»[289]).
В стихотворении «Два взора» («Кормчие звезды», 1903) Вячеслав Иванов как бы познакомил стихотворение Фета с продолжением того философского стебля, боковым побегом которого оно было. «Два взора» сочетают отрицательный инфинитив (не родиться), совпадающий с фетовским, с мифологической аллегоризацией природы и характерной апострофой (Ты скажешь:) у Тютчева:
Высот недвижные озера –
Отверстые зеницы гор –
Мглой неразгаданного взора
Небес глубокий мерят взор.
Ты скажешь: в ясные глядится
С улыбкой дикою Сатир, –
Он, тайну Мойр шепнувший в мир,
Что жребий лучший – не родиться.
Иванов снабдил эти стихи примечанием, в котором сослался на «известный рассказ Аристотеля у Плутарха, ad. Apoll, 27, о Силене (он же, по позднейшим представлениям, – Сатир), пойманном Мидасом и против воли открывшем царю, что наилучший жребий – не родиться на свет, а следующий за ним – вскоре по рождении умереть» [Иванов 1903: 366]. Ссылка на Плутарха играет не столько пояснительную, сколько отвлекающую роль, маскируя настоящий источник вдохновения Иванова – «Рождение трагедии» Ницше, где ответ Силена Мидасу представлен как квинтэссенция исконно пессимистического духа эллинов. Описывая данный эпизод, Ницше [1990: I, 66–67] упоминает раскатистый хохот Силена (→ улыбка дикая Сатира), а чуть ниже, в ряду «мифических примеров», порожденных «философией лесного бога», – безжалостно царящую над всем познанным Мойру (→ тайна Мойр). Оба эти мотива отсутствуют и в «Утешении к Аполлонию» (откуда Ницше взял такую деталь, как упорное молчание Силена, который лишь по принуждению в конце концов отверзает уста), и в «Пестрых рассказах» (3. 18) Элиана, где, со ссылкой на Феопомпа, тоже повествуется о беседе Мидаса с Силеном (но Силен открывает Мидасу совсем другие тайны).
1.1.2. Ничем принципиально не выделяясь среди других многочисленных свидетельств пессимистического мироощущения древних греков, «Силенова мудрость», однако, явилась их наиболее емким, клишированным выражением[290]. В восприятии Шопенгауэра, Фета и русских символистов классическая сентенция, разумеется, накладывалась на ее переработку позднейшей интеллектуальной традицией, выражая базисную для всех эсхатологических учений идею первородного греха и представление о рождении как понесенной за этот грех каре и о земной жизни как о длящемся наказании. Метафора земной жизни как тюремного наказания за априорно преступное рождение была смоделирована буквально в драме Кальдерона «Жизнь есть сон», ценимой Шопенгауэром[291], а в век романтизма – в поэме Виньи «Тюрьма» (1821); в русской поэзии она варьировалась от Лермонтова[292] до Минского[293].
Восприятие мира как тюрьмы, всем памятное по беседе Гамлета с Розенкранцем, разрабатывалось поэтами двояко. В одном случае мобилизовалась идея верховного существа как вселенского тюремщика, подобного гностическим архонтам. Соответственно, «архетип всевидящего (или всезнающего) “солнечного ока” диаволизир[овался], становясь каким-то божественным “вуайеризмом”