Гипограмматика. Книга о Мандельштаме — страница 35 из 65

ным Мариной Цветаевой в виде архангела пролетарской революции на фоне дымящих труб: «Превыше крестов и труб, / Крещенный в огне и дыме, / Архангел-тяжелоступ – / Здорово, в веках Владимир!» («Маяковскому», 1921).

Еще одним аспектом эпитета всего круглей (выражающего идеальную выпуклость) является противопоставленность земли на Красной площади – могиле поэта как полноты – пустоте. Темпоральная ограниченность этой полноты («…всего круглей земля, / Покуда <…>»), с одной стороны, ассоциируется со старинным пророчеством-проклятием «Санкт-Петербурху пустеет будет!» (которое Пушкин парафразировал в письме брату – первом своем отклике на наводнение 1824 г. [Осповат, Тименчик 1985: 6]), а с другой – оказывается в отношениях хиазма с неозвученным эсхатологическим мотивом восстания лирического субъекта из могилы.

«Смерть поэта». Собственно лексический переход от пиита к невольнику обеспечивается, конечно, хрестоматийным, хорошо знакомым школьнику[547] уравнением, в котором оба понятия приведены к общему знаменателю в образе убитого Пушкина: «Погиб поэт – невольник чести»[548].

Интертекст

«К Вяземскому». Четверостишие «Лишив меня морей…» обращено к властям, сославшим поэта в Воронеж, и своей начальной строкой, перечисляющей три стихии, покорившиеся людям, – Воду (морей), Землю (разбега) и Воздух (разлета)[549], – вторит знаменитому пушкинскому обобщению, вызванному ложными «слухами о том, что Николай Ив. Тургенев, обвиненный по делу декабристов, арестован в Лондоне и привезен на корабле в Петербург» [Томашевский 1963: 437][550]:

На всех стихиях человек –

Тиран, предатель или узник.

Почему не могли? Прагматическое содержание «Лишив меня морей…» сводится к следующему: ‘вы были не в силах заставить меня молчать, ведь шевелящиеся губы от меня неотторжимы; поэтому вы с той же целью отняли у меня свободу передвижения, и ваш расчет оправдался’. Эти выкладки вызывают грустное возражение – причем не только задним числом, в биографической ретроспекции, но и сами по себе, с точки зрения своих логических оснований: что мешало власти попросту убить того, чьим молчанием ей хотелось бы заручиться? Поэт, естественно, тоже размышлял над такой возможностью, что и привело его к утверждению, с которого начинается КП. Можно попытаться восстановить общий ход этих размышлений. При этом нужно иметь в виду, что, пытаясь прояснить темные места посредством сопоставления текста с близкими ему по теме и времени создания, мы зачастую можем в лучшем случае догадываться о последовательности их появления, поскольку датированные черновики не сохранились [Мандельштам Н. 2006: 343]. В случае с «Лишив меня морей…» и КП, между которыми несомненна тесная смысловая связь, приходится постулировать направление поэтической мысли (соответственно от первого ко второму), не зная, в этом ли порядке они были написаны.

И / Но. Вначале, очевидно, сформировалась идея, что поэт и в могиле способен шевелить губами. И здесь мы сталкиваемся с проблемой разночтений между окончательной редакцией и промежуточной, зафиксированной в письме С. Б. Рудакова. Она содержит лишь два значимых отличия: И вместо Но в стихе 2 и эпитет многопольный вместо добровольный в стихе 4[551]. В зависимости от того, в каких отношениях находятся утверждения, составляющие соответственно стихи 1 и 2, – конъюнкции, как в промежуточной редакции («И то, что я скажу»), или дизъюнкции, как в окончательной («Но то, что я скажу»), общий смысл фразы меняется коренным образом. От сказанного в «Лишив меня морей…» нам не удастся перебросить к каждому из двух этих вариантов один и тот же логический мостик.

И… Власть убивает поэта, надеясь, что он, так сказать, весь умрет, то есть рассчитывая все-таки отнять у него шевелящиеся губы, – но убеждается, что ее расчет на сей раз не оправдался. Подтверждение этого неприятного для власти открытия как раз и дано в начале промежуточной редакции: «Да, я лежу в земле, губами шевеля, / И то, что я скажу, заучит каждый школьник» (иными словами: ‘Как видите, и лежа в земле я все-таки шевелю губами, и более того – то, что я скажу, не останется со мной в могиле, но выйдет наружу и будет заучено грядущим поколением’).

Но… Власть убивает поэта, зная, что он и в могиле продолжит шевелить губами, но полагая, что по сравнению с упором насильственной земли погребение будет еще более надежной изоляцией – собственно, доведением блестящего расчета до его логического предела. Однако же именно будучи доведен до предела, расчет перестает быть блестящим: «Да, я лежу в земле, губами шевеля, / Но то, что я скажу, заучит каждый школьник» (иными словами: ‘Несмотря на то, что губами я шевелю, лежа в земле, то, что я скажу, не останется со мной в могиле, но выйдет наружу’ и т. д.).

«Лишив меня морей…» → КП. Итак, содержание первой части подземного монолога, обращенной поэтом к власти или, возможно, к себе самому, показывает, что КП развивает, а не опровергает бунтарские мотивы из «Лишив меня морей…». Вторая часть монолога (стихи 3–8) – это текст в тексте, завещание, дословно то, что «заучит каждый школьник».

Контекст

Александрийский столп и Мавзолей. Ввиду того, что КП – стихотворение политическое, в нем следует искать аналог эффектного политического жеста, которым открывается пушкинский «Памятник». В предчувствии близкой смерти поэт противопоставил свой «нерукотворный памятник»[552] Александровской колонне, воздвигнутой в 1834 г. на Дворцовой площади в честь Александра I и увенчанной фигурой ангела, схожего лицом с покойным императором[553]. Эта колонна была данью памяти предшествующего правителя со стороны правителя действующего. Аналогичный жест со стороны Мандельштама, представляющего себя умершим, должен, следовательно, относиться тоже к предшествующему, усопшему правителю и его памятнику – то есть к Ленину и его Мавзолею[554]. Мавзолей показан через его метонимию – Красную площадь[555], растворен в стихах 3, 5 и 8 (в состав каждого из них входят литеры, из которых складывается это слово) и подсказан рифмой круглей – полей; имя Ленина закодировано в последнем стихе посредством парономазии (подготовленной предшествующим нагнетением мягких «л» и «н»): на земЛЕ посЛЕдНИй живНевоЛЬНИк[556].

Загробное состязание с Лениным. Репетиция посмертного соревнования с Лениным уже имела место незадолго до этого – в апрельском исполненном сарказма стихотворении:

Это какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова!

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,

Нрава он не был лилейного,

И потому эта улица

Или, верней, эта яма

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама[557].

«Третья строчка второй строфы, – вспоминает Н. Я. Мандельштам, – первоначально была: “Жил он на улице Ленина” – почему так называлась окраинная улица, на которой мы жили, я не знаю[558]. Этой строчки О. М. испугался (да и сейчас за нее могут съесть – как так – такую улицу захотел переименовать – да еще как!), и мы решили ее “позабыть”. Стишок же записывали шифром, так как любую улицу называть своим именем ссыльному было опасно» [Мандельштам Н. 2006: 343].

Ленин-Моисей. Советская агитационная риторика постоянно апеллировала к образу покойного вождя и его усыпальницы как залогу освобождения пролетариата на всем земном шаре. Широкое распространение получил траурный лозунг: «Могила Ленина – колыбель свободы всего человечества». Этот лозунг, в частности, фигурировал на плакате с изображением Ленина, стоящего на земном шаре[559]. (В восприятии Мандельштама он мог наслаиваться на титул Хлебникова – Председатель Земного Шара, – начертанный Митуричем на его надгробии.)


Плакат на смерть В.И. Ленина с траурным лозунгом. Центральное товарищество «Кооперативное издательство», 1924


В политической мультипликации середины 1920-х – начала 1930‐х гг. об угнетенных народах – марсианах, китайцах, самоедах, американских неграх – изображение Ленина неизменно завершало картину как видение надежды[560]. Все это, безусловно, учитывается Мандельштамом и в качестве фона при введении образа земного шара, и как современный эквивалент того многонационального паломничества, из-за которого у Пушкина памятник поэта конкурирует с памятником правителя[561].



Такое же непосредственное отношение к ленинскому мифу, сложившемуся в революционном риторическом обиходе, имеет библейская коннотация невольника, который не попадет в светлое будущее по примеру евреев, рожденных в рабстве и умерших в пустыне, так и не войдя в землю обетованную:

Задолго до 1917 года леворадикальная поэтика приспособила к своим нуждам <…> метафору плавания по бурному морю к заветной гавани (социализму), она же – Земля Обетованная. Другим совокупным достоянием церкви, монархических од и левонароднической поэтики, унаследованным ленинианой, был присоединяемый к портретам Ленина-Капитана (Возничего и т. п.)