ы невозможно себе даже вообразить? А может, обстоятельства ни при чем? Может, некое учение – это как раз та самая константа, которая обнажает неуклонное изменение человека как биологического вида? Вот такие вопросы занимали Гюнтера.
Еще раз повторю, его работы – предмет для отдельного и подробного разговора, но есть одна гипотеза, прекрасная настолько, что если из всего им созданного в людской памяти сохранится только она – это уже будет неплохо.
К сожалению, ее невозможно сформулировать и передать словами автора, поскольку отдельного описания Гюнтер не оставил. Нечего процитировать, не на что сослаться… Однако до нас дошли опирающиеся на нее труды, с помощью и на основании которых можно попытаться ее изложить. В силу этого я должен признаться, что существование некой гипотезы, стоящей за позднейшими работами Гюнтера, это по большому счету мои домыслы. Тем не менее, сколько бы я ни размышлял, никаких других объяснений появления этих текстов придумать мне не удалось. Кроме разве что самого печального предположения. Но даже допустить мысль о том, что итоговые труды жизни моего друга были не более чем помутнением его рассудка, я не могу.
Около десяти лет назад Гюнтер изрядно удивил всех тех, кто входил в его ближний круг, кому он в первую очередь показывал свои тексты. Из-под пера мыслителя вышел удивительно наивный, если не сказать смехотворный, космогонический трактат, значительно уступающий в обоснованности даже тем, что были написаны пять, шесть, семь, восемь столетий назад. Собственно, это сочинение и походило скорее на литературную стилизацию под произведения богословов Средних веков или эпохи Возрождения, нежели на результат философских размышлений современника. Относиться к этому тексту серьезно отказывались решительно все. Большинство от души посмеялись, тогда как отдельные злые языки сразу начали поговаривать, будто Гюнтер сошел с ума.
Когда он выдал на-гора третий подобный труд, описывающий происхождение людей от подводных камней, а также развивающий представление о том, что внутри каждого человека находятся пять птиц, отличающихся размером и повадками, всеобщее веселье сменилось настороженностью. Многие тогда отвернулись и тихо ушли из его жизни, поскольку говорить Гюнтеру о том, что его светлый и яркий разум более не существует, никто не хотел. Именно поэтому, когда через несколько лет он и сам исчез, никакого резонанса не последовало. Те, кто его еще помнил, сделали вид, будто ничего таинственного в этой истории нет, просто безумец, вероятно, решил, никого не предупреждая, уединиться в какой-то келье и продолжить творить свои абсурдные тексты.
Но прежде чем уйти, Гюнтер написал еще немало. Он вообще был чрезвычайно плодовитым мыслителем. Тогда-то я и подумал, что раз мозг не изменяет ему в смысле количества порождаемых идей, почему же все решили, будто он подведет своего обладателя в смысле качества? Моя логика тут небесспорна, однако призна́юсь, что именно по этой причине я принялся внимательно перечитывать его труды и довольно скоро понял, в каком же ужасном, несправедливом и недальновидном заблуждении пребывает большинство наших общих знакомых. Ведь этими текстами Гюнтер, быть может, начал и с успехом вел самую важную часть своей работы в жизни.
При всем пристрастии к кристальной философской мысли, детерминизму и логической обоснованности автор довольно рано понял, что столько, сколько помнит себя человечество, подобные средства не оказывались адекватными реальности. За многовековую историю мысли они помогли создать лишь путаницу, не давали ответов, но только приумножали вопросы. Великие концепции неизменно понимались ошибочно, идеи плодили заблуждения. Если говорить о философии, то люди поднаторели лишь в одном – в превратном ее толковании. И вот тогда Гюнтер подумал: что, если истинное знание можно передать как угодно, только не непосредственно?
Его поздние сочинения становились все сложнее. И хоть они походили на образчики богословия XIII–XVI веков, задачи, стоящие перед Гюнтером, были принципиально иными, а труды отличались нарочитой изощренностью.
Когда Сведенборг писал, что существует четыре мира: природный и духовный универсумы, а также ад и рай, – он в силу каких-то причин думал, что так есть на самом деле. Высказывая свои соображения, шведский естествоиспытатель делал, как ему казалось, шаг навстречу истине. Когда он говорил, будто ангелы бывают трех цветов: красные, лазоревые и белые, – Сведенборг считал, что дело так и обстоит. Быть может, ему являлись небесные создания всех этих разновидностей. Когда он писал, что на третий день после кончины, переходя в духовный мир, благодетельные люди становятся голубями и овцами, тогда как грешники – совами и летучими мышами, он – уж не будем сейчас обсуждать почему – в этом не сомневался.
Бонавентура утверждал, что у человека имеется три ока – мысленное, телесное и созерцательное, – поскольку находил их в себе и других. Мейстер Экхарт действительно видел разницу между божеством и богом, наглядно, а не умозрительно представляя себе «полную чистоту божественной сущности». В отличие от них, когда Гюнтер писал, что для каждого человека на земле существует дерево, в котором обитает его альтус – третий из четырех (наряду с традиционной душой, архонтом и «дном ока») структурных элементов его возвышенной субстанции, – он так не думал ни секунды.
Учение катаров, в котором бог представал как некий исполнительный ремесленник, что, в свою очередь, допускало возможность его ошибок, а также предполагало, будто он вовсе не является вершиной иерархии, было сплавом широкого спектра восточных и западных религиозных трактатов. Многие люди погибли, отстаивая эту ересь, видя свою цель лишь в одном – скорректировать тотальные заблуждения традиционного христианства. Гюнтер бы не стал отдавать жизнь за концепцию того, что боги – а у него их множество – это своего рода крестьяне, совмещающие работу возницы, пахаря и сеятеля. Он не пошел бы за это на смерть отнюдь не потому, что не был верен своему делу. Просто он не предполагал, что так оно и есть.
Мой друг создавал заведомо ложное учение, которое глупо было принимать. Он рисовал картину, полную избыточности и противоречий, в которую невозможно было верить. Его мир оказывался настолько сложным и испещренным деталями, что даже запомнить и ориентироваться в нем никто бы не смог. Что же оставалось? Читатель его поздних трудов неизменно оказывался в смятении, и первая же соблазнительная его мысль состояла в том, что все это какой-то абсурд, который исключает «правильное понимание». Но ведь если за всю историю человечества идеально отточенные идеи так и не создали представления об истине, то, быть может, неуловимая таится в ложном понимании ложного? Если истину не удавалось сформулировать непосредственно, то почему бы ей не возникнуть опосредованно, из блужданий по пугающему лабиринту абстракций, нарочитых усложнений и недомолвок Гюнтера?
Его мнимый хаос является сугубо интеллектуальной конструкцией. Поздние работы моего друга, хоть внешне и напоминали древних богословов, были попросту невозможны во времена, когда люди, подобно Бонавентуре, Экхарту или Сведенборгу, видели свою задачу в том, чтобы выразить структуру мира, как он есть. Гюнтер уже не тешил себя амбициозными надеждами. Он создавал универсум, которого не существовало и не могло существовать. Пользовался не древними книгами и не опытом экстатических Откровений, но дорогами разочарований, интеллектуальных тупиков, развилками неоднозначностей. Именно поэтому результат его труда, мне кажется, наиболее разумно называть лабиринтом, в котором на каждом шагу встречаются или мерещатся следы чудовища.
Последние годы на кафедре Гюнтер только и занимался тем, что оттачивал, доводил до некого, ведомого лишь ему совершенства свой лабиринт, в котором не было входа, но, быть может, где-то таился выход. Впрочем, где именно – не знал и сам автор. В связи с этим я уверен, что если бы мой друг не исчез, то вскоре он в очередной раз сменил бы свое имя. На этот раз, я не сомневаюсь, он стал бы называться Дедалом. Потому я вновь приступаю к чтению его текстов – в поисках то ли выхода, то ли Минотавра.
Эхнатон
«Отец, ты стар и мудр, так объясни же мне, для чего мы нужны? Послушай, от века владыка Египта – гарант благосклонности богов к стране, но думаю, даже ты не веришь в сказки о том, что правитель является воплощением Хора. Во-первых, сейчас мы с тобой вдвоем на троне. Хор погибает и беспрестанно рождается вновь, но одновременно двух Хоров быть не может никогда. Во-вторых, ты тяжело болен, и, согласись, вряд ли бог станет болеть. Нет, отец, я очень тебя люблю, но ты не божество. А я?.. Знаешь, я много думаю об этом, но пока ничего подобного в себе не нахожу.
Так для чего же мы? Для того чтобы молить всевышних, принося им жертвы в дорогих одеждах, не оскорбляющих их взор? Да, подношения наши так ценны, что их не стыдно отдавать даже божествам. Если это скот и яства, то их столько, что можно годами кормить несколько деревень. Если это драгоценности, то на них можно было бы устроить пир для всех жителей столицы.
Простым людям запрещено жертвовать и даже обращаться к всевышним, они могут делать это только через жрецов-посредников. Но, отец, представь ситуацию – у крестьянина заболела мать, и он решает пролить на алтарь кровь своего единственного теленка. Этот теленок представляет для него куда большую часть имущества, чем стадо быков для нас с тобой… Да что там, чем вся деревня с этим несчастным крестьянином, его матерью, другими жителями и их скотом… Мы не замечаем, что владеем ими, не заметим, и если они все исчезнут на алтаре.
А теленок бы вырос, заменил своего дряхлеющего отца, и с его помощью крестьянин возделывал бы поле и обеспечивал семью много лет. Но он решается отдать его жрецу. Отец, так кто же из нас жертвует по-настоящему, мы или они? Правы ли боги, если они слушают нас, а не таких, как этот крестьянин? Да и не глухи ли всевышние, ведь мы уже пять лет молим о твоем выздоровлении.