Гипсовый трубач: дубль два — страница 21 из 63

С Оклякшиным в последний раз Кокотов общался на выпускном. На Павлике был серый переливающийся костюм (почти такой же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенный отцом, минздравовским чиновником, из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин сообщил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…

– Остальные – бабушками… – поддел будущий писатель.

Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись, – класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.

– Узнал? – спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.

И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.

– Нинка? – изумился Андрей Львович.

– Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.

– А что случилось?

– Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.

– Отчего?

– Онкология. Неоперабельная.

– А-а-а, – протянул писатель, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… – Сколько ей было?

– Шестьдесят. Исполнилось.

– Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?

– Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.

– Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…

– Необходимо.

– Почему – необходимо?

– Тридцать. Лет. Окончания. Школы.

– Тридцать?! – оторопел Кокотов. – Да, действительно – тридцать…

– Собираемся 20-го. Июня.

– А почему 20-го?

– Выпускной. У нас. Когда. Был?

– Не помню…

– Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… – мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. – До сих пор не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!

– Я?

– Ты. Почему?

– А где мы встречаемся? – смущенно спросил Андрей Львович, уходя от ответа.

– В пельменной. В подвале. Помнишь? Как от метро. Идти. К школе… – снова зателеграфировала Валюшкина.

– Помню, конечно. А почему в пельменной?

– Там. Теперь. Ресторан. «На дне». Кто хозяин. Знаешь?

– Кто?

– Лешка. Понявин.

– Кто-о-о?

Лешка был самым низкорослым в классе, и когда в начале урока физкультуры все строились по росту, оказывался последним, даже стоявший перед ним Витька Быковский был на голову выше Понявина. У доски Понявин всегда молчал – мучительно и непоколебимо, по меткому замечанию математика Анания Моисеевича, как подпольщик на допросе в гестапо. А если и открывал рот, то для того, чтобы назвать, например, Репетилова «Рептиловым», нигилиста Базарова – «наглистым Бузаровым», а деда Щукаря – «дедом Штукарем». Но учителя вместо «двоек» ставили ему «тройки», наверное потому, что маленьких обижать у нас не принято. Лишь с годами Кокотов понял, что во всех этих дурацких оговорках Понявина была какая-то своя и не такая уж глупая, даже лукавая логика. А еще Лешка обладал особенным даром выгодно меняться. «Бум меняться? – Бум, бум, бум!» Магнетическим даром!

В школе, кстати, все менялись, как ненормальные. Называлось это – «махнуться». Возможно, так вырывалась наружу забитая и загнанная социализмом вовнутрь рыночная природа человека. Ведь не случайно, как только забрезжил капитализм, меняться бросились миллионы взрослых, серьезных людей. Вагон газетной бумаги меняли на партию холодильников, а контейнер колготок на алюминиевые оковалки. Называлось это бартером. Стоило принести в школу из дому оловянных солдатиков, подаренных ко дню рождения, как тут же тебе начинали за них предлагать самые удивительные вещи: например, набор фантиков от редкостных конфет из новогоднего кремлевского подарка или подлинный винтовочный патрон. Его нужно было бросить в костер и тут же лечь на землю, так как одного замешкавшегося мальчика из соседней школы шальная пуля убила насмерть. Менялись все – иногда выгодно, иногда нет. При этом существовало негласное правило: если кто-то из «махнувшихся» наутро раскаивался в содеянном, сразу производился «обратный обмен». Понявин же никогда не возвращал полученного, отвечая: «Рыбка плывет – назад не отдает!»

Однажды будущий писатель, баловавшийся в детстве филателией, попав под магнетическое обаяние Лешки, сдуру отдал ему за серию «треуголок» «Фауна Бурунди» свою самую ценную марку – с профилем Муссолини. Поначалу он даже не помышлял об обмене, но Понявин пел, что Бурунди – далекая страна, куда белых людей вообще не пускают, – и эта треугольная серия попала в СССР таинственным путем, через третьи страны. На «третьих странах» Андрей сломался. Через неделю он забрел в филателистический отдел магазина «Книжный мир» на улице Кирова и с изумлением обнаружил, что «Фауну Бурунди» можно спокойно, минуя третьи страны, купить за 2 рубля 54 копейки.

Обман был настолько чудовищный, что Кокотов даже не решился потребовать «обратного обмена», а только плакал. Светлана Егоровна с большим трудом выведала у рыдающего Андрюши, в чем дело, узнала телефон Понявиных, позвонила и потребовала к трубке отца, служившего, кажется, кладовщиком на хладокомбинате. Слушая, как мать строгим голосом объясняет родителю суть жульнической махинации, учиненной его сыном, незадачливый меняльщик затеплился надеждой на возвращение Муссолини. Но вдруг, в самом расцвете обличительного монолога, мать запнулась, на лице ее возникло выражение обидчивого недоумения, и она повесила трубку.

– Что он сказал? – спросил Кокотов, холодея.

– «Рыбка плывет – назад не отдает!» – ответила мать с тихим ужасом. – Преступная семья!

И еще у Лешки была странная манера ходить: он двигался так, словно имел могучее, рослое, крупногабаритное тело, едва вмещающееся в предлагаемое жизненное пространство. Вкупе с его щуплой низкорослостью выглядело это уморительно. Остроумный Ананий Моисеевич, проверяя по журналу присутствующих, иной раз вопрошал: «Ну, и где же Понявин, богатырь наш святорусский?»

– Чего затих? – поинтересовалась Валюшкина.

– Перевариваю информацию.

– Переварил?

– Переварил.

– Тогда вот. Тебе. Еще. У него сеть. Ресторанов. «Евгений Онегин». «Тамань». «Кому на Руси жить хорошо?», «Прекрасная дама»… Есть еще. Забыла… – сообщила Нинка с интонацией робота из приснопамятной радиопередачи «Пионерская зорька», невозмутимо докладывавшего юным радиослушателям, где и сколько металлолома собрали школьники страны Советов.

– Смотри-ка… – изумился писатель тому, что названия всех ресторанов взяты из школьной программы по литературе. – А дорого у него?

– Цены. Средние. Сбрасываемся. По сто. Долларов. Остальное – он. Потянешь?

– Потяну, – сказал автор дилогии «Отдаться и умереть», вспомнив почему-то треугольную серию «Фауна Бурунди». – А сколько народу будет?

– Пока. Нашла одиннадцать. Человек.

– Ты через «Одноклассники. ru» попробуй!

– Попробовала. Слушай, а почему ты все-таки ко мне тогда пристал? Тебе же нравилась Истобникова? – снова перейдя на нормальный язык, спросила Валюшкина.

– Я тебе при встрече объясню.

– Ну, попробуй… Не опаздывай! – устало отозвалась она и повесила трубку.

Весь оставшийся день Андрей Львович пытался объяснить самому себе, почему тридцать лет назад, на выпускном вечере он целовался с Валюшкиной, а не с Истобниковой? Но так и не смог.

…По коридору, шаркая большими белыми кроссовками, прополз изможденный мужчина в дорогом ярко-красном спортивном костюме, висевшем на нем, как оболочка на сдувшемся дирижабле. Потом к кабинету Оклякшина подошла та самая медсестра, которая велела ждать, зачем-то трижды сильно стукнула в дверь и ушла, сердито вздрагивая бедрами.

Глядя ей вслед, Кокотов вдруг задумался: а почему, собственно, он никогда в жизни не ставил перед собой огромных задач? К примеру, написать такую книгу, чтобы все человечество ахнуло и просветлело. Вот ведь Иван Горячев и про БАМ рифмовал километрами, и про кровь в алькове под псевдонимом Ребекка Стоунхендж строчит парсеками. Это для денег. А для души Ванька уже лет двадцать сочиняет роман про апостола Андрея, ходившего по Руси. Странно, но автору романа «Плотью плоть поправ» никогда не приходила в голову мысль, скажем, овладеть какой-нибудь неприступной женщиной, прекрасной дамой, в присутствии которой даже старому бомжу хочется стать кавалергардом! Ну, в самом деле, зачем он приставал на выпускном вечере к Валюшкиной, если с восьмого по десятый был необратимо влюблен в Риту Истобникову, стройную кареглазую блондинку, занимавшуюся спортивными танцами и пользовавшуюся косметикой чуть не с пятого класса. Когда она уезжала на соревнования, что случалось нередко, Кокотов сразу грустнел и шел в школу без всякого вдохновенья, а во время уроков постоянно тоскливо оглядывался на ее пустую парту. Нинка по-соседски пихала его в бок, мол, на доску смотри, дикая собака Динго! Зато когда Рита возвращалась, он ощущал во всем теле прилив торопливой, покалывающей бодрости, точно в венах у него текла газированная кровь. Но Истобникова уже в девятом классе вела совершенно зрелую жизнь: после занятий за ней в школу на красных «жигулях» заезжал взрослый парень, одетый как артист. Говорили, это ее партнер по танцам… и не только. Все тот же остряк Ананий Моисеевич, в очередной раз обнаружив отсутствие спортивной плясуньи за партой, молвил, вздохнув: «Как бы она нам чего-нибудь такого к выпускным экзаменам не натанцевала!» Но всерьез ринуться на штурм Истобниковой и каким-то чудным способом отбить ее у взрослого партнера Кокотову даже в голову не приходило. А почему, почему? Ну хоть попробовал бы! Не получится – значит не судьба. И пусть все вместе с Риткой над ним смеются! Нет: он даже не попробовал. Единственное, на что отважился – воображал иногда голую Истобникову, востря перед сном свое мужское достояние для грядущих взаимностей.