А Нинка? Ее он никогда не воображал. Они с третьего класса сидели за одной партой. Валюшкина всегда держала наготове для него заточенный карандаш или запасную авторучку, звонила вечером и напоминала, чтобы не забыл лабораторную тетрадь по химии. А когда он не знал, что отвечать на уроке, подсовывала свой конспект или шепотом, прикрыв губы ладонью, подсказывала.
– Валюшкина, не мешай Кокотову!
В общем, соседка по парте и соратница в борьбе за знания. Кстати, у соратницы, как и у Ритки, тоже была спортивная фигура с узкой талией и рано выявившейся грудью, а вот лицо – слишком правильное. К тому же Нинка всегда за что-нибудь отвечала: за озеленение, за чистоту рук перед школьным завтраком, за стенгазету, за шефство над ветеранами… Ее сначала выбрали старостой, потом комсоргом и членом комитета ВЛКСМ школы. При общении с ней не возникало никаких иных порывов, кроме пугливых мыслей о чем-то порученном и невыполненном. Наверное, именно тогда, охваченная бесчисленными обязанностями, она и выработала эту свою телеграфно-наставительную манеру говорить.
На выпускной вечер почти все девчонки вырядились с вызывающей взрослой роскошью. Зинка Короткова (ее отец был директором продуктовой базы) явилась в парчовом платье с таким декольте, что ее даже поначалу хотели отправить домой, но не решились из-за антикварного изумрудного колье. Позвонили отцу, и он обещал заехать на своей черной «волге» к полуночи – привезти наряд попроще для коллективной прогулки по ночной Москве. Истобникова, как и следовало ожидать, пришла в пышном наряде, сшитом в мастерских Большого театра для исполнения фигурного вальса на международном конкурсе в Братиславе. Даже педагоги, одевшиеся во все самое лучшее, при виде своих вчерашних учениц переглядывались с чисто бабьей неприязнью, мол, вот ведь, соплюшки, расфуфырились! А Валюшкина в скромном костюмчике, отличавшемся от школьной формы разве что веселеньким бирюзовым цветом, оказалась на выпускном вечере лишней и ненужной – ведь отвечать было больше не за что и спрашивать уже не с кого. Она смотрела на своих роскошных одноклассниц, как, наверное, серый воробушек смотрит на радужных тропических птиц, в вольер к которым залетел поклевать. И Кокотову вдруг стало так ее жалко, что он танцевал с ней весь вечер, отлучаясь лишь для того, чтобы распить в туалете с ребятами очередную бутылку хереса «Крымский». Потом они вышли с Нинкой в школьный сад, подышать ночным воздухом и, укрытые низкими кронами яблонь, стали вдруг целоваться, как сумасшедшие, причем строгая Валюшкина порывисто дышала, всхлипывала и прижималась к соседу по парте всем телом. Опомнилась она лишь тогда, когда будущий автор женских любовных романов дрожащей рукой добрался до ее горячей упругой груди…
Наутро у Кокотова болела голова и ныла та часть совести, которая отвечает за нелепые, неловкие или постыдные поступки по отношению к женщинам. Валюшкина позвонила через неделю и в своей обычной отрывистой манере поинтересовалась, не нужны ли Андрею какие-нибудь пособия для подготовки в институт. Обмирая от стыда за содеянное, он сбивчиво объяснил, что у него все есть. Во второй раз Нинка вышла на связь в конце августа, чтобы узнать, поступил он или нет. Сама она благополучно сдала экзамены в «Плешку», но на вечернее отделение, потому что отец у нее умер, а мать, прежде не работавшая, устроилась за смешную зарплату почтальоном.
Разговор получился длинный, неловкий, Нинка явно ждала приглашения встретиться, отметить поступление, и Кокотов, честно говоря, был не против, но мысль о том, что придется объяснять бывшей старосте и комсоргу свое разнузданное поведение в школьном саду, приводила его в ужас. Тогда он еще не понимал, что есть такие поступки, которые женщинам надо не объяснять, а повторять снова и снова. так они ни до чего и не договорились.
В следующий раз Валюшкина позвонила через тридцать лет.
13. «На дне»
Над входом в знакомый подвальчик вместо вечной, казалось, вывески «Пельменная» теперь красовалась другая – «Трактиръ “На днѣ”, выполненная шрифтом, знакомым по дореволюционной „Ниве“. Несколько зачитанных номеров этого популярнейшего некогда журнала достались Светлане Егоровне в наследство от бабушки Ольги Генриховны, служившей гувернанткой в хороших домах. Кокотов в детстве часто листал пожелтевшие страницы, пахнувшие бумажной стариной, и, будучи единственным сыном у одинокой матери, завистливо удивлялся дружной многочисленности царской семьи, изображенной на первой странице как раз за чтением „Нивы“. Уж очень у них, Романовых, все было хорошо, ну очень! Как знать, если бы они не таили от народа гемофилию наследника, если бы Александра Федоровна почаще жаловалась в интервью на замучившие ее истерические припадки, а Николай Александрович не скрывал безуспешных попыток избавить себя от алкогольной, а жену – от распутинской зависимости… Как знать, возможно, их не растерзали бы под Екатеринбургом, а пожалели бы и отпустили в Англию, к родственникам.
Ведь революционеры не звери, и лютуют они не против людей вообще, а против чужого, не заслуженного, как им кажется, успеха.
Пролив моря крови и обретя собственное благополучие, по их мнению, вполне заслуженное, они наконец умиротворяются, и общество получает несколько десятилетий спокойной жизни, которая длится до тех пор, пока не вырастет новое поколение, убежденное в том, что люди в ондатровых шапках и финских пальто, стоящие по праздникам на мавзолее, незаслуженно, бесчеловечно счастливы, а потому должны быть сурово наказаны! И вот уже депутат с лицом начитанного кляузника, багровея, клеймит с трибуны съезда маршала Ахромеева за то, что у полководца на даче целых два холодильника! А вскоре после «путча» несчастного маршала находят повешенным в служебном кабинете. А еще лет через пятнадцать дочка того самого депутата, к тому времени уже погибшего от переедания виагры в объятиях юной топ-модели, сидя в красном «кайенне», будет весело рассказывать телерепортеру, сколько стоит колье, подаренное ей сыном алюминиевого магната. Вот это, собственно, и называется революцией. Но уже пошли, пошли в школу мальчики и девочки, которым когда-нибудь захочется выволочь дочку депутата из «кайенна», сорвать с ее шеи колье, купленное на деньги обобранных работяг, и тут же, на мостовой, жестоко прикончить за непростительно роскошный образ жизни…
Кокотов родился как раз в то время, когда народ еще не оклемался от предыдущей борьбы за справедливость, и потому жил послушно, размеренно и стабильно. Одним из главных признаков этой стабильности была незыблемость вывесок: если в каком-то доме очутилась «Булочная», – то это навсегда, пока не снесут изветшавшее здание. А если в каком-то помещении разместился «Союзрыбнадзор», то он будет надзирать здесь до тех пор, пока останется хоть одна промысловая килька.
Андрей Львович по-настоящему осознал, что в стране революция, когда булочная вдруг превратилась в «Мир пылесосов», кинотеатр «Прага» в автосалон, «Союзрыбнадзор» в фитнес-центр «Изаура», а дом пионеров имени Папанина – в варьете «Неглиже де Пари». Но если бы на том остановились! так нет же: через год вместо «Мира пылесосов» уже кипел, готовясь лопнуть, банк «Гиперборея», а вместо варьете манил к дверям караваны лимузинов дом приемов концерна «Сибдрагмет». И во всем этом была какая-то разрушительная необязательность, летучая ненадежность, оскорбительная изменчивость, ибо, отправляясь в «Срочный ремонт одежды», где еще месяц назад тебе вшивали в брюки новую молнию, ты мог вдруг ткнуться в дверь с вывеской «Студия интимного массажа “Гладиатор”»…
Швейцар, стоявший при входе в трактир «На днѣ», был одет как степенный дореволюционный городовой с бутафорской шашкой-«селедкой» на боку. Официанты изображали услужливых, расторопных половых с полотенцами, перекинутыми через руку. На стенах висели окантованные афиши постановок знаменитой пьесы и обрамленные фотографии сцен из спектаклей. В дальнем углу, обхватив колени руками, смотрел куда-то вперед и выше мраморный Буревестник революции, позаимствованный, видимо, из раскуроченного музея. Имелась также старинная конторка красного дерева и граммофон с огромным раструбом. Сверху, из спрятанных усилителей, доносилась тихая унылая песня:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет…
Автор «Заблудившихся в алькове» в ресторан опоздал, замешкался дома, у зеркала. В глазах одноклассников ему хотелось выглядеть человеком солидным, преуспевающим, а добиться этого с помощью небогатого кокотовского гардероба было непросто. С галстуком так просто намучился! Раньше неверная Вероника, бросив короткий взгляд, говорила: «Еще и перо воткни!» Он покорно развязывал галстук, брал другой, потом третий – и так до слов: «Ладно, в этом не стыдно!»
Он заявился, когда товарищеский ужин начался, и в банкетном зале стоял клекот первичного насыщения. За обильным столом сидели немолодые мужчины и женщины, странно напоминавшие тех мальчиков и девочек, с которыми Андрей Львович когда-то учился в одном классе. Между ними втиснулся незнакомый сухой старичок с многослойной, как хороший бекон, орденской колодкой на старомодном пиджаке. Неведомый ветеран жевал, казалось, всем лицом и озирался вокруг с радостным непониманием. Во главе застолья царил Понявин, полысевший и сильно растолстевший. Увидев опоздавшего, Лешка недовольно покачал головой и строго указал ему на свободный стул рядом с Валюшкиной. Когда писатель, извиняясь, пробрался к своему месту, Нинка вдруг вскочила и звонко крикнула:
– Руки!
– Что – руки? – оторопел Кокотов.
– Руки мыл?
– Мыл… – соврал он и с детской готовностью показал ладони.
Все добродушно захохотали: видно, они уже успели попасться на ту же самую удочку. Старичок спросил дебелую соседку, над чем смеются, и, получив разъяснения, тоже захихикал. Понявин же только снисходительно улыбнулся. Но громче всех заливалась сама Нинка: через плечо у нее висела сохранившаяся бог знает с каких времен самодельная матерчатая сумочка с выцветшим красным крестиком. Но тут Понявин взял рюмк