И тут, как нарочно, открывается дверь и на пороге появляется бородатый малый в вельветовой курточке, ботинках на толстой подошве и в кепке расцветки, какой в Куролепше сроду не видывали. С сочувствием глянув на измаявшегося руководителя, бородатый тут же, с порога, предлагает подписать договор с МОСХом на создание панно «Утро на пашне». Стоимость художественных работ с материалами — одиннадцать тысяч пятьсот рублей.
Деньги нужно перечислить в течение двух недель. Директор от свалившегося счастья теряет дар речи. Вельветовый тем временем подсаживается к начальственному столу, снимает с горлышка пожелтевшего изнутри графина стакан и задумчиво рассматривает его запылившееся донышко.
— Может, у вас есть особые условия? — осторожно спрашивает он.
— Нет. Согласен!
— Это хорошо. А вы знаете, что граненый стакан изобрела Вера Мухина?
— Какая Мухина?
— Рабочего и колхозницу возле ВДНХ знаете?
— Зна-аем, как же…
— Вот она и изобрела!
— Колхозница?
— Мухина.
— По-онял! — улыбается во весь свой железный рот директор и посылает долговязую секретаршу за водкой.
…В ипокренинской столовой панно изображало вихрь, подхвативший и несущий вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные мелкие музыкальные инструменты вроде кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами, и многоемногое другое. Весь этот вихрь стремился не просто в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря. И это свидетельствовало о том, что создавалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической- барщиной. Однако и «крепостные» были тоже себе на уме: весь этот мусикический ураган из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник…
— «Пылесос», — пояснил Жарынин, указав на панно. В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности.
Обычно на таких пищевых стадионах слышен неумолкающий гул голосов, звон тарелок и скрежет ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они ничего вокруг себя не замечали и даже насыщались точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.
Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинских обитателей одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.
— Ласунская, — шепнул Жарынин, перехватив взгляд соавтора.
— Быть не может!
— Она!
А навстречу им уже спешила, по-утиному переваливаясь, сестра-хозяйка, низенькая и очень толстая женщина в белом накрахмаленном халате. Ее улыбчивое румяное лицо покоилось на пьедестале из трех подбородков.
— Ах, Дмитрий Антонович! — воскликнула она. — Давненько вы у нас тут не были! Куда же мне вас посадить?
— Полностью доверяюсь вам, Евгения Ивановна! — сказал Жарынин с чуть внятной обольстительностью.
— Вам ведь там, где потише, и чтоб не приставали? — спросила она, принимая игру и кокетливо закатывая глаза.
— Вы же понимаете… Заговорят насмерть!
— Я вас всегда понимаю, Дмитрий Антонович! — уже почти призывно засмеялась Евгения Ивановна.
— Какая редкость — женское понимание! — тяжко вздохнул режиссер.
Вникая в разговор, Кокотов внезапно озадачился: а что, собственно, Жарынин будет делать с этим женским шаром, если флирт дойдет до своего естественного финала?
— А вон, столик у колонны! Как для вас держала! Там сейчас Ян Казимирович. Он, конечно, не молчун, но меру знает!
— А кто еще там сидит?
— Жуков-Хаит. Но он сейчас Жуков и почти не разговаривает.
— И всё?
— Нет, еще Меделянский, но он в Брюсселе. Судится.
— Меделянский? — встрепенулся Кокотов.
— А вы его разве знаете? — удивился Жарынин.
— Конечно. Он даже у меня на свадьбе был.
— Обещал, если выиграет процесс, всех будет поить шампанским целую неделю! — восторженно сообщила Евгения Ивановна.
— Значит, уже и до Брюсселя дошло? — изумился Жарынин.
— Да, до самого что ни на есть Брюсселя!
— Что дошло? — спросил заинтригованный Кокотов.
— Не «что», а «кто». Змеюрик.
— Что вы говорите?! — поразился писатель.
— Ну, дай-то бог! — кивнул режиссер. — Кстати, совсем забыл: это мой соавтор — Андрей Львович Кокотов. Автор знаменитого романа «Полынья счастья»!
— Ой, а я читала! — по-девчоночьи зарделась сестрахозяйка, причем покраснели только складки шеи, а густо напудренное лицо осталось белым. — Но ведь это, кажется, иностранная женщина написала?
— Совершенно верно: Аннабель Ли. У вас прекрасная память!
— Да, точно — Аннабель. Фамилию я не запомнила — очень короткая… — Вдруг она задумалась: — А как же так получается?
— Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню — «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!
— Не стану… — изумилась она, с недоумением глядя на Кокотова. — Ну надо же!
— Только — ни-ни, никому! — предупредил режиссер, приложив палец к губам. — Художественно-коммерческий секрет!
— Ну что вы! Я же понимаю! — посерьезнела сестрахозяйка, и ее глаза блеснули тайной.
— Значит, у колонны? — переспросил Жарынин.
— У колонны! — подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль.
Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:
— Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!
— Вы о чем?
— О «Полынье счастья». Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!
— Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?
— Представляю…
— А вон, видите старика? Вон — залез пальцами в компот! Позёмкин. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина.
— Да что вы?
— А там, у панно, видите — руками машет? Савелий Степанович Ящик — знаменитый коммерческий директор всех джазовых банд!
Андрей Львович узнал старичка в костюме-тройке и пляжных тапочках, встреченного ими у входа по приезде.
— А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Горлицына. Лучшая кинодоярка сороковых! Говорят, была любовницей Берии. Ну, и вообще…
— Не может быть! — оторопел, забыв обиду, Кокотов и снова почему-то посмотрел на старуху в тюрбане: — Это и вправду Ласунская?
— Да, мой друг, Ласунская! Самая красивая женщина советского кино. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков, — Боже, Вера Ласунская! — ахнул Кокотов. — А ведь какая была!..
— А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, — это сарказм Бога.
— Но ведь ей сейчас…
— Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?
— Шутите?
— Факт. Почитайте Бартенева!
— Да я вроде читал…
— Эх вы, вроде!
Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был, на первый взгляд, вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось очевидно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере лет сорок. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.
Ел старичок не казенной, алюминиевой, а своей собственной вилкой — массивной, серебряной — с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще ложка, два ножа (второй — рыбный) и десертная ложечка.
— А мы к вам! — радостно сообщил Жарынин. — Примете?
— Конечно! — ответил старичок, звонко чеканя «ч». — Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!
Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.
— Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! — со сладкой издевкой сообщил режиссер.
У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.
— Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… — старичок лукаво глянул на Кокотова. — Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.
— Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? — попенял Жарынин. — Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега, перед вами легендарный Иван Болт — любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого министра одной публикацией. Как говорится, утром в газете, вечером — в решетчатой карете…
— Вы преувеличиваете! — зарделся польщенный ветеран острого пера.
— Ну как же, как же… — вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.