— Как вам мой платок? — поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.
— Париж? — уточнил режиссер.
— Да, галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!
— Спасибо! — Кокотов взялся за стул.
— Нет, нет! — забеспокоился старичок. — Сюда нельзя. Здесь сидит Жуков-Хаит. К тому же, он теперь Жуков — поэтому лучше сюда.
Наконец соавторы расселись. Жарынин в ожидании официантки взял кусочек черного хлеба, намазав горчицей и посолил. Кокотов, которому после перцовки страшно хотелось есть, сделал то же самое. Ветеран подвинул к ним банку из-под китайского чая с каким-то зеленым порошком:
— Угощайтесь!
— Что это? — спросил Андрей Львович.
— Как что? Морская капуста!
Жарынин вежливо подцепил немного зеленого порошка на кончик ножа и стряхнул на свой бутерброд. Кокотов, поблагодарив, оказался.
— Напрасно, Андрей Львович! Как вы думаете, сколько мне лет?
— Затрудняюсь, — пожал плечами писатель, отметив про себя, что старичок-то запомнил его имя-отчество с первого раза.
— Девяносто восемь! А как я выгляжу? — Болтянский для наглядности обнажил зубные протезы, бесплатные, судя по неестественной белизне.
— Потрясающе! — согласился Кокотов.
— Больше семидесяти двух вам не дашь! — подтвердил режиссер.
— А все благодаря ей! — Старичок зачерпнул капусты и отправил в рот. — Сорок лет я без нее не сажусь за стол. Она моя спасительница! В перестройку совсем из аптек исчезла. Так я, поверите ли, талоны на водку за нее отдавал — мне со всей Москвы несли!
— Только капуста? — уточнил Жарынин.
— Нет, еще, конечно, секс! Секс и морская капуста делают человека практически бессмертным!
— Секс? — Режиссер многозначительно задрал брови. — И кто же эта счастливица?
— Есть вопросы, на которые мужчина не отвечает! — ответил Ян Казимирович, и в его сморщенном личике появилось выражение блудливой суровости.
Наконец к столику подкатила свою тележку официантка — довольно еще молодая женщина с измученным лицом и золотыми зубами.
— Капустный салат и щи, сосиски, — объявила она. — Вы сегодня без заказа.
— Щи да каша — пища наша! — оживился Жарынин. — Ты чего такая грустная, Татьяна?
— А чего радоваться, Дмитрий Антонович? Уволят нас всех скоро. На что своих кормить буду?
— Так уж и уволят?
— А вы разве ничего не знаете? Нас же продали.
— Кому?
— Ибрагимбыкову.
— Так уж и продали?
— Говорят, продали. А вам разве не сказали?
— Слышал кое-что…
— Помогите, у вас же связи!
— Помогу. А что на второе, кроме сосисок?
— Курица. Можно вегетарианское…
— Давай курицу!
Татьяна грустно кивнула и укатила тележку.
— Странно! Раньше порции были больше! — удивился Жарынин, вглядываясь в тарелку.
— Увы! — Ян Казимирович вынул из сафьянного футляра массивную серебряную ложку, тщательно протер ее салфеткой и погрузил в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.
— Интересные у вас приборы! — заметил Кокотов. — Фамильные?
— Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?
— Чей же?
— О, ни за что не догадаетесь! Но сначала надо вам кое-что рассказать!
— Ян Казимирович! — перебил его Жарынин. — Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?
— Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.
— А кто же у нас Кешенька?
— Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КомивояжерЪ». Читали?
— Не приходилось.
— Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В 1906-м он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!
— Ян Казимирович… — начал было режиссер, но опоздал.
— …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с XVI века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…
— Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, — сокрушенно вставил Жарынин.
— Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою историю. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?
— Оч-чень интересно! — мстительно потер руки Кокотов.
— Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка — Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской — дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Вячеслав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
— Евреи и поляки развалили великую Империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
— Ах, Федор Абрамович! — боязливо заулыбался Болтянский. — А у нас тут прибавление… Разрешите представить…
— Вижу! Не надо, — буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: — Татьяна!!!
Старики как по команде перестали есть и опасливо оглянулись.
— Бегу-у-у! — Официантка торопливо катила к их столу тележку.
Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и капустного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.
Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и начал питаться, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами.
— Приятного аппетита! — буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову есть расхотелось.
13. Сосцы неандерталки
— А кто он такой, этот Федор Абрамович? — спросил писатель, когда соавторы вернулись в номер.
— Жуков-Хаит? — отозвался Жарынин, любовно набивая послеобеденную трубку, на этот раз янтарно-желтую, с длинным прямым мундштуком. — Как вам сказать… Тут в двух словах не объяснишь…
— Объясните в трех словах!
— Да и в трех не объяснишь.
— Странная у него фамилия!
— Если бы только фамилия…
— Может быть, все-таки расскажете? — раздраженно попросил Кокотов.
— Любопытство, Андрей Львович, — первый шаг к потере невинности, как справедливо заметил Сен-Жон Перс. Расскажу в другой раз.
— Ага, так же как про Пат Сэлендж…
— А я разве не дорассказал?
— Нет.
— И на чем же мы остановились? — Режиссер щелкнул своей автогенной зажигалкой, раскуривая трубку, и устроился в кресле поудобнее.
— Пат размышляет о том, чей бы оргазм выбрать на уикенд! — с готовностью напомнил Андрей Львович.
— Да нет же! На чем мы остановились в вашем «Трубаче»?
— Не помню, — обидчиво соврал Кокотов.
— Зато я помню! — Трубка не раскуривалась, и Жарынин, взяв тройничок, проткнул слишком плотно набитый табак в нескольких местах тонким металлическим стержнем. — Мы с вами остановились на «измученном лимоне». Найдите это место!
Кокотов, ненавидя себя, повиновался:
— Может, не будем читать вслух?
— А вам что, стыдно?
— Не стыдно… Но все это как-то странно…
— Имейте мужество до конца выслушать то, что сами написали! Ладно, если вам неприятно, я дочитаю…
Жарынин раскурил наконец трубку и выпустил такую мощную струю дыма, что очертания комнаты на время почти исчезли в ароматном клубящемся тумане. Затем он водрузил на нос свои узенькие очки, брезгливо взял раскрытый на нужной странице журнал, некоторое время с сомнением смотрел в него, шевеля недоумевающими бровями, и медленно начал читать:
— «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.
Пестрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно шумел или даже роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло…» — Жарынин остановился: — Вы, коллега, играете сравнениями, как дурак соплей! Ладно, не поджимайте губы — они у вас и так тонкие!
— Вы считаете, художественность в прозе вообще неуместна? — Андрей Львович даже похолодел от ярости.
— Искусство это не «как», а «что»!
— Не согласен!
— Ваше право, но вы мне надоели! В конце концов, я вам не чтец-декламатор! Ваш рассказ — вы и читайте!
Режиссер швырнул журнал Кокотову и наполнил комнату сердитыми клубами табачного дыма.
Андрей Львович продолжил чтение, стараясь всем своим видом показать, что ради творчества готов снести любую бестактность, однако забывать или прощать хамство не в его правилах. Но постепенно родной текст умягчил сердце и увлек душу: