— Обычный. Как в том детском фильме «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен». Помните?
— Что вы сказали? В детском фильме?! — Жарынин аж поперхнулся табачным дымом, точно внезапно оскорбленный огнедышащий дракон. — Это не детский фильм, это гениальное кино, пророческое! А Элемка Климов — Нострадамус!
— В каком смысле? — не понял писатель.
— О, невдумчивый вы, невдумчивый! Фильм-то хоть помните?
— В общих чертах.
— В общих чертах! — передразнил Жарынин. — Эх, вы! Пророчества надо знать наизусть! Хорошо, я напомню. Образцовый пионерский лагерь. Все дети ходят строем, купаются по команде, участвуют в художественной самодеятельности, едят с аппетитом и прибавляют в весе. Мечта! Но один пионер Костя Иночкин строем не ходит, купается, когда и где захочет, да еще дружит с деревенскими мальчишками. И тогда директор лагеря товарищ Дынин, формалист, зануда и подхалим… Кстати, Кокотов, вы обращали внимание, что формалисты от искусства тоже обычно зануды и подхалимы?
— Да, как будто…
— Не как будто, а точно. Так вот, Дынин отправляет Иночкина домой, к бабушке. Костя, не желая огорчать старушку, тайно возвращается в лагерь. Друзья-пионеры, пряча его от Дынина, оформляются как оппозиция директорской диктатуре. В итоге: Дынин уволен, и его, как еще недавно Иночкина, увозит на станцию грузовик с молочными бидонами…
— Это все я помню, — раздраженно заметил Кокотов. — Ну и где тут пророчество?
— Сейчас объясню. Чего, собственно, добивается Дынин? Порядка, дисциплины, организованного досуга и прибавки в весе. Кстати, эта мания — откормить ребенка — осталась от голодных послевоенных лет. Разумеется, в сытые семидесятые это выглядело нелепо, даже смешно. А вот в девяностые, когда в армии для новобранцев создавали специальные «откормочные» роты, это уже не выглядело глупым. История повторяется. Но вернемся к Дынину. Ведь все, что он требует от детей, абсолютно разумно! Вообразите: если три сотни пионеров перестанут ложиться, просыпаться и питаться по горну, откажутся ходить строем, начнут бегать и резвиться сами по себе… Что случится?
— Хаос, — подсказал писатель.
— Верно! А если дети станут купаться где попало, без надзора взрослых? Что есть пионер-утопленник? Горе — одним, тюрьма — другим. Так?
— Это самое страшное! — передернул плечами бывший вожатый Кокотов.
— А контакты с деревенскими? Это же — эпидемия. Согласны?
— Абсолютно согласен.
— Так кто же он, наш смешной и строгий Дынин, требующий соблюдения всех этих правил коллективного детского отдыха? Догадались? Думайте!
— Не знаю. Сдаюсь.
— Дынин — это советская власть.
— Да ладно вам!
— А вот и не ладно! Вспомните, незабвенная советская власть занималась тем же самым: порядок, дисциплина, организованный досуг, рост благосостояния народа… Другими словами, прибавка в весе.
— А кто ж в таком случае Иночкин? — полюбопытствовал Кокотов.
— А Иночкин — это неблагодарная советская интеллигенция, которая всегда ненавидела государственный порядок, но жалованье хотела получать день в день. И какую отличную фамилию Элемка придумал для героя! Вы замечали, как образуются самые распространенные псевдонимы? Правильно! — кивнул Жарынин, даже не дав собеседнику раскрыть рот. — От имени мамы или любимой женщины: Катин, Галин, Марин, Олев, Светин, Ленин, Инин… А тут — Иночкин! Маленький, милый, но уже безжалостный разрушитель государственного порядка. Гениально! А помните, как заканчивается фильм?
— На родительский день приезжает большой начальник… Ну, и…
— Абсолютно верно. Приезжает большой начальник Митрофанов проведать племянницу, кстати, редкую оторву вроде Ксении Собчак, и снимает, к чертовой матери, с работы Дынина за формализм и подхалимаж. Вы видели, чтобы хоть кого-то за формализм и подхалимаж с работы сняли?
— Не-ет, — признался писатель.
— Правильно. Митрофанов — это аллегория нарождавшегося реформаторского крыла советской власти. А Дынин — символ замшелой номенклатуры. Он, чтобы дядю порадовать, хотел племянницу королевой полей — кукурузой — нарядить… Улавливаете?
— Что?
— Как что? Номенклатура стремилась повязать партийную власть мелкими личными гешефтами. А кто в конце концов вылез из початка вместо племянницы?
— Иночкин.
— Умница! Из початка вылезла неблагодарная советская интеллигенция, либеральная до аморализма. И что делает товарищ Митрофанов, сняв Дынина?
— Зовет всех купаться? — припомнил Кокотов.
— Правильно! Зовет купаться в неположенном месте. Понятно?
— Нет…
— Думайте! Даю подсказку: Митрофанов — это…
— Не знаю.
— Эх, вы! Митрофанов — это же Горбачев со своей перестройкой! Он снимает Дынина (старую номенклатуру), разрушает установленный порядок и зовет всех купаться в неположенном месте, а те от нетерпения начинают прыгать через реку — из социализма в капитализм!
— Не может быть! — вздрогнул Кокотов и почувствовал на спине мурашки.
— Увы, это так! Но не перепрыгнули. Нет. Свалились… Начался жуткий бардак девяностых. Ельцин. Кошмар. Семибанкирщина. И понадобился снова кто?
— Дынин!
— Вы растете прямо на глазах! Да-да-да! Дынин. Путин! Улавливаете? А ведь фильм-то снят задолго до перестройки! Вот на что способно, коллега, настоящее искусство! Понимаете? Но извините, Андрей Львович, я перебил вас! Рассказывайте дальше! Что же случилось на карнавале?
— Ну, в общем, наша художница Тая посоветовала мне нарядиться хиппи…
— А вы кем хотели?
— Индейцем… Одиноким Бизоном. А для этого требовалось совсем немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, которые я заранее припас, ну и, конечно, акварель или гуашь, чтобы стать окончательно краснокожим. За гуашью я и пошел к Тае… — сказал Кокотов, ощутив в горле спазм от давнего, казалось, давно забытого смятения.
— Во-от оно что! — чутко уловил Жарынин. — А нука рассказывайте!
— Дмитрий Антонович, мы сюда с вами приехали сценарий писать или обмениваться сексуальным опытом? — Писатель непростительно посмотрел на соавтора.
— Запомните: искусство и есть обмен сексуальным опытом. И ничего больше! Но возвышенный обмен. Воз-вышен-ный. Что говорил Сен-Жон Перс по этому поводу?
— Не знаю.
— Эрос есть даже в вакууме!
— Да идите вы к черту с вашим Сен-Жон Эросом! — заорал Кокотов и смутился, догнав свою оговорку.
— Хорошая обмолвка. Отличная! А что же вы так взволновались-то?
— С чего вы взяли? Я спокоен.
— Вижу я, вижу…
Глаза соавторов встретились. Острый взор режиссера был насмешлив и пытлив. Убегающий взгляд писателя старательно равнодушен. Но в те несколько мгновений, пока длился этот очный поединок, в сознании Андрея Львовича мелькнуло… Нет, не мелькнуло! Пронеслось… Нет, не пронеслось! Промигнуло! Да, пожалуй, промигнуло все, что он помнил о Тае. Так «промигивает» президентский кортеж по Кутузовскому проспекту. У-а-а-а-а-а-х-х-х… И нет его, пропал. И только тебя шатнуло от удара воздушной волны. Но это промигнувшее воспоминание было тем не менее подробно и неисчерпаемо, словно китайский пейзаж кисточки Ся Гуя.
Еще бы! Ведь Тая была первой женщиной в жизни Кокотова. Внезапно первой. Весь его прежний опыт, включая неловкие поцелуи с захмелевшей Валюшкиной в выпускную ночь и рискованное рукознание со студенткой физфака на картошке, — был только подступом к дальним отрогам таинственной возвышенности, которая называется Женщина.
24. Как Кокотов стал мужчиной
Автобусы в пионерский лагерь отъезжали в 10.00 от министерства, расположенного в самом конце улицы Кирова, почти возле Садового кольца. Кокотов опоздал на двадцать минут, хотя все рассчитал и даже сел в первый вагон, чтобы выйти поближе к эскалатору. Он пристроил между ног коричневый фибровый чемодан, с которым еще, наверное, Светлану Егоровну отправляли в пионерский лагерь, и поехал, сдавленный со всех сторон попутчиками. Однако на перегоне между «Комсомольской» и «Лермонтовской», уже почти у цели, поезд остановился. Пассажиры, не услышав внезапной тишины, некоторое время продолжали говорить громкими, превозмогающими грохот движения голосами, но вскоре почувствовали свою крикливую неуместность и, переглядываясь, постепенно смолкли. Стало совсем тихо. И только из репродуктора, вмонтированного в стенку, доносилось тревожное шипение, точно машинист там, в первом вагоне состава, тяжело дышал в микрофон, не решаясь сказать правду о том, что случилось с ними здесь, под землей.
— Абзац котятам! — пошутил растрепанный мужичок и хихикнул от избытка оптимизма, который сообщают организму утренние сто пятьдесят.
Трезвое вагонное большинство сдержанно заволновалось. Вскоре запахло валидолом: кому-то сделалось дурно от духоты. Заплакали дети. Закрестилась сельского вида старушка. Кто-то уловил запах гари, и все тут же начали шумно втягивать, проверяя, воздух, как битлы в песенке «Гёрл». Кокотов после короткого прилива ужаса впал в состояние вялотекущей паники. Наверное, нечто подобное почувствовала бы несчастная селедка, очнувшись в запаянной консервной банке, намертво сдавленная с боков своими однорассольницами.
И вдруг поезд медленно тронулся.
— Живите, гады! — мрачно разрешил растрепанный мужичок.
Пассажиры сделались на мгновенье счастливыми, потом на лицах появилась обида, все стали смотреть на часы, возмущаясь, что бессмысленно простояли почти полчаса и теперь, конечно, опаздывают. Кто-то громко пообещал написать об этом безобразии куда следует. Наконец состав выполз из змеящейся темноты тоннеля на свет и потянулся вдоль толпы, забившей платформу.
— Станция «Лермонтовская», — как ни в чем не бывало объявил доброжелательный механический голос. — Следующая станция «Кировская».
Едва двери, шипя, разъехались, Кокотов, вырвав стиснутый пассажирами чемодан, выскочил вон и чуть не наступил на клеенку, которой было прикрыто неподвижное тело.
— Осторожней! — предупредил милиционер. — Вон туда! Быстрее! — и показал на проход, выгороженный в толпе специальными металлическими барьерами.