— Ну вот что, Дмитрий Антонович, — вдруг устало проговорила Маргарита Ефимовна. — У меня борщ на маленьком огоньке. Или ты сейчас уходишь со мной, или остаешься здесь — учить английский. Навсегда. Хотя, может, у Киры Карловны другие жизненные планы…
— Нет, почему же? — с нескрываемым торжеством ответила та. — Я Дмитрия Антоновича приму!
И тут меня как ударило — сильней, чем зонтиком. Что значит — «приму»? Я, собственно, кто такой есть — парализованный родственник или груз, отправленный малой скоростью? Мои «Плавни» осудило Политбюро! Я, можно сказать, ниспровергатель устоев, гроза застойного кинематографа, советский Феллини… Она меня примет! Обхохочешься! И вот что непонятно: образованная Кира, потомица двух знатных родов, получившая прекрасное домашнее воспитание, окончившая МГУ, стажировавшаяся в Оксфорде… Утонченная Кира, которая всегда говорила так, словно с листа переводила викторианскую прозу… Хитроумная Кира, выучившая наизусть мировой бестселлер «Как найти своего мужчину, завоевать его и привязать к себе морским узлом?»… И вот те нате: какое-то нелепое, бабье «приму»! Да что я, погорелец, в конце-то концов?! Инвалид на транспорте? Не надо меня принимать! Не надо! Тоже мне — странноприимница нашлась! Вот, Кокотов, какой страшной разрушительной мощью обладает неверное слово! Динамит судьбы! Тротил! Одна нелепая фраза: трах-бах — и жизнь летит в другую сторону!
— Спасибо за прием, Кира Карловна! — сказал я, допил малагу и встал.
— А что случилось? — спросила она, бледнея.
— Все отлично!
— Но почему-у-у?
— Учите русский язык!
С тех пор мы больше никогда не виделись. Слышал только, что бедняжка страшно переживала, болела, ходила по врачам и через год вышла замуж за психиатра. Ее супруг некоторое время спустя поехал с друзьями на охоту и не вернулся: к ней или вообще — неизвестно. Теперь вам все понятно, коллега?
— Что именно?
— Вдумайтесь! Провидение целенаправленно расстроило наш брак с Кирой. Почему?
— Почему?
— А потому, что над ее родом тяготело проклятье. Не знаю, кто уж там больше насвинячил — дедушкины или бабушкины предки, но кармическая кара неизменно настигала Киру, унося в неведомое близких ей мужчин. Однако на вашего покорного слугу у Провидения имелись особые виды, от меня ждали чего-то большего, нежели тихо проживать большевистский антиквариат, утешать чересчур емкую женственность Киры и однажды не вернуться с рыбалки.
— Какие же такие виды? — чуть улыбнувшись, полюбопытствовал писодей.
— Ирония, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, — последнее прибежище неудачника. Вам ясно?
— Не совсем…
— Что не ясно?
— Как там у вас потом было… с Маргаритой Ефимовной?
— Как у людей. Приехали домой. Борщ, конечно, выкипел, но мы разбавили гущу кипяточком. Жена стала накрывать на стол, а меня отправила вынести помойное ведро… Еще вопросы есть?
— Нет.
— Тогда займемся сценарием! Знаете, чего мне хочется?
— Чего?
— Случайной встречи героев в каком-нибудь романтическом и очень красивом месте. У водопада, например! Или у озера. Оставим им прежние имена — Борис и Юлия… Вы меня слушаете?
— Разумеется!
Но писодей, заслонившись внимательным выражением лица, не слушал, а думал об ином, причем мысли его по обыкновению разветвились, как рельсы на сортировочной станции. Ей-богу, если бы ему неделю назад сказали, что он, Кокотов, будет терпеть хамство и даже побои от соавтора, он бы никогда не поверил. Но ведь терпит! Зачем? Почему? Вероятно, нечто подобное творится с приличной женщиной, которая, выйдя замуж за обаятельного и напористого мерзавца, отдается, рожает, смиряется, плачет ночами, а перед выходом в театр тщательно запудривает свежий синяк под глазом. Андрею Львовичу почему-то вспомнились растерянный Меделянский и какнивчемнебывалая Вероника. Писодею страшно захотелось, чтобы она узнала о его романе с Обояровой, а еще лучше — увидела бы в обнимку с Натальей Павловной. Вдруг перед внутренним взором мелькнула во всех плотоядных подробностях ночная неудача. Гималаи, это, конечно, хорошо, однако таблеткам-то, почитай, четверть века: могли и просрочиться. А второго срыва быть не должно! Ни при каких условиях. Хорошо бы испытать на ком-нибудь… Может, все-таки позвонить в «Ротики эротики», обратиться к профессионалкам… Но во-первых, это аморально, а во-вторых, не хватает еще, как Федька Мреев, подхватить какую-нибудь пакость и… страшно подумать… заразить Обоярову! Вот это постмодерн так постмодерн… Как это у Грешко? «И понял он, зверея, что это гонорея…»
— Кокотов!
— Я! — по-военному привстав, откликнулся Андрей Львович.
— Вы все запомнили?
— Все!
— Хорошо. Потом, после встречи у водопада, мне нужен такой поворот сюжета, какого не ожидает никто, даже я. Понятно?
— Да.
— Ну, мне пора. Ужинайте без меня. Буду исправлять ваши ошибки.
— Какие же?
— Поведу Валентину в ресторан «Сказка». Так обидеть женщину! Ай-ай-ай! В последний раз советую — женитесь на ней!
— Я подумаю!
— Не пожалеете!
— А почему без Регины Федоровны? — спросил автор «Русалок в бикини», позволив себе гомеопатическую гранулу сарказма. — Она не заревнует?
— Вы зря волнуетесь: мои женщины воспитаны в лучших традициях взаимозаменяемости!
— А как же Маргарита Ефимовна с зонтиком?
— Подрастете — поймете! Кстати, Кокотов, можете составить нам компанию. Валентина оценит!
— В другой раз…
— Знаете, когда Пушкин ехал на дуэль, он встретил Наталью Николаевну, возвращавшуюся с покупками, хотел остановиться. И знаете, что подумал Александр Сергеевич? Совершенно верно: «В другой раз!»
Глава 87Мементо мори!
На ужин Кокотов отправился в одиночестве. Без хамоватого игровода и влекущей пионерки он чувствовал себя брошенным. В столовой царило оживление: перед старушками стояли бокалы с белым вином и тарелочки с виноградом, мелко-зеленым, как незрелый крыжовник. Старичкам же досталось по рюмке водки, к которой вместо закуски прилагались нарезанные кружками соленые огурцы, крупные, словно кабачки.
— У нас праздник? — спросил Кокотов Галину Ивановну, радостно выкатившуюся ему навстречу.
— Поминки. Скобеев помер, — блестя нетрезвыми глазами, кивнула она на некролог, не замеченный писодеем.
К мольберту был прикноплен лист ватмана, а под ним на полочке для кистей лежали две красные гвоздики. С фотографии строго смотрел крепколицый старикан с высоким седым зачесом, густыми пегими бровями и многослойной, как бекон, орденской колодкой на двубортном пиджаке. По датам рождения и смерти выходило, что прожил покойный — дай бог каждому! — без малого девяносто годков: сиротствовал, окончил ремесленное училище, потом — втуз, воевал, был замполитом, организовывал дивизионную печать в танковых войсках, возглавлял драмтеатр Тихоокеанского флота, а затем дорос до начальника управления кадров Минкульта.
— Что-то я такого не припомню! — удивился Кокотов.
— И не припомните! Его в больницу еще до вас увезли, — ответила сестра-хозяйка, глядя на автора «Беса наготы» с хмельным обожаньем. — А если и увидели — все равно бы не узнали! Очень изменился, бедный. Рак…
— Лечился? — спросил сочувственно писодей, морща нос и чувствуя в ноздре набухшую горошину.
— Нет, от операции отказался. Все чагу в термосе заваривал. Год держался. Схоронили на Ваганьковском рядом с женой. Внуки, жадные, после кладбища нашим дедам даже стол не накрыли. Бездынько эпиграмму сочинил:
Внуки Скобеева
Вышли скупей его…
— Хорошая рифма.
— А что же вы сегодня один? — спросила она, понизив голос.
— У Дмитрия Антоновича дела…
— Знаем мы эти дела! — засмеялась Евгения Ивановна и бросила на автора «Похитителя поцелуев» такой взгляд, что он поежился, заподозрив, какие мощные желания кипят в этом труднодоступном для любви теле.
В столовой уже началось броуновское движение, какое охватывает обычно коллектив, прибегший к алкоголю. Между столами нетвердо скитались ветхие насельники, одержимые желанием с кем-то чокнуться. Многие ринулись к Ласунской: рюмки к ней одновременно протянули композитор Глухонян, скульптор Ваячич и архитектор Пустохин. Великая Вера Витольдовна была одета в темное платье и черный бархатный тюрбан, вероятно приберегаемый для таких вот тризн. За триумфом соперницы из своего угла ревниво наблюдала прима Саблезубова.
У окна, под пальмой, сидел одинокий Ян Казимирович, бдительно охраняя водку и огуречные кругляши, предназначенные соавторам. На выпивку уже не раз покушался мосфильмовский богатырь Иголкин, успевший с помощью вымогательства набраться до самоизумления.
— Садитесь, голубчик. Пейте скорей и мою тоже! Не сберегу! — поторопил Болтянский.
— Спасибо, — Кокотов махнул две подряд и закусил огурцом, кислым до зубовного скрежета.
— А где же Дмитрий Антонович? — участливо спросил фельетонист.
— Он не придет…
— Тогда и его рюмку пейте! Ну же! — Он кивнул на шатуна Иголкина, попрошайничающего у соседнего стола.
Андрей Львович не заставил себя ждать, выпил, перевел дух и огляделся: старикашество гуляло. Поблизости, набычившись, громко спорили о пакте Молотова — Риббентропа виолончелист Бренч и живописец Чернов-Квадратов. Болтянский шепотом поведал, что первый, Бренч, когда-то отказался подписать петицию в поддержку опального Растроповича и тут же получил за это звание народного, но зато погубил свою мировую карьеру: зарубежные импресарио внесли его в черный список и никуда никогда больше не приглашали. Зато второй, Чернов-Квадратов, участвовал в знаменитой бульдозерной выставке. Мужественно защищая свой абстрактный пейзаж «Закат над скотобойней», он лег под лязгающие гусеницы, но так перепугался, что с тех пор больше ничего уже не нарисовал. Однако за храбрость его со временем избрали в Академию художеств и звали во все страны мира. Споря, Чернов-Квадратов кричал, что Европа никогда не простит нам этого пакостного пакта, этого сговора с Гитлером. А Бренч возражал: если они в Европе такие непростительные, то пусть вернут Вильно Польше, ведь жмудь, почему-то выдающая себя за литвинов, получила свою столицу именно по этому позорному пакту!