— Врешь!
— Честное слово!
— Почему не позвонил? Потом…
— Мне было стыдно.
— Чего?
— Я же к тебе приставал в саду.
— Какой же ты дурак, Андрюшка! Ты даже не представляешь, какой ты на самом деле дурак! — тихо проговорила она, и писодей заметил в ее глазах слезы.
Дожидаясь, пока принесут еду, они не проронили ни слова, просто сидели и смотрели на липовую аллею, гаснущую за стеклом. С лавочек исчезли читательницы, так и не дождавшись сегодня своих принцев. Мамаши укатили коляски, и только влюбленные все еще бродили обнявшись. Но два сторожа уже вышли на поиски пьяных и бездомных, уснувших в огородных кущах где-нибудь под пелтифиллумом щитоносным. Кокотов вообразил, как он приведет сюда, в Аптекарский огород, Наталью Павловну и они будут целоваться под сенью перголы.
Наконец, шагая в ногу, появились Зульфия и Гулрухсор. Улыбаясь, будто синхронные пловчихи, и согласовывая движения, они поставили на стол две большие тарелки, накрытые мельхиоровыми колпаками. Когда девушки одновременно подняли колпаки, замурлыкала Сольвейг. Это была, легка на помине, Обоярова.
— Ну, где, где же вы, мой спаситель? Я просто в отчаянье.
— А вы где? — холодея, уточнил писодей.
— Конечно же, в «Ипокренине!»
— Но вы говорили…
— Ах, разве можно верить женщине! Я забыла здесь одну очень важную бумажку. Примчалась, пошла к вам, стучалась-стучалась, а вас нет и нет. Ах, как жаль! Я чуть не расплакалась. Где же вы, обманщик?
— Я… тут… на переговорах…
— Ах, вот почему у вас такой голос! Ну, не смею мешать!
— Я могу приехать. Быстро. Через час! — вскричал автор «Кандалов страсти» и заметил, как Валюшкина отвела в сторону обиженный взгляд.
— О, мой рыцарь, я не могу ждать! Мне просто хотелось вас увидеть, всего на минуту! Я уезжаю. Завтра решающий бой с Лапузиным. Вы получили, мою эсэмэску?
— Да…
— Вы согласны стать маленьким-маленьким, чтобы я могла носить вас в косметичке?
— Но почему же только там?
— Ах, вот вы какой! Изощренный! До встречи, мой спаситель!
— До свиданья… — ответил он, чувствуя, как Внутренний Страдалец заламывает руки от отчаянья.
— Третья. Жена? — сосредоточенно порывшись вилкой в рукколе, спросила Нинка, снова переходя на телеграфный стиль.
— Нет, конечно! Это мой соавтор Жарынин. Страшный тиран! Я случайно взял с собой ключ от его номера… — На редкость правдоподобно соврал Кокотов и даже показал для наглядности свои собственные ключи.
— Ты можешь. Уехать. Я не обижусь.
— Уже нашли дубликат и открыли дверь.
— У тебя. Сейчас. Правда. Никого?
— Никого, — ответил Андрей Львович, придав голосу звенящую искренность.
— Не врешь?
— Слушай, Нин, а ты где живешь?
— Где всегда.
— Хочешь, по пути заедем ко мне! Сама увидишь. Я один как перст.
— Ладно. На минуту.
— На две минуты!
— На две? — заколебалась бывшая староста. — Ладно — на две…
— Не пожалеешь! — пообещал автор дилогии «Отдаться и умереть», перепиливая ножом «мраморную» вырезку.
Позже, когда Нинка обсуждала с Зульфией десерт, он незаметно, под столом, выдавил из блистера таблетку камасутрина и сунул пилюлю в рот, запив глотком вина, которое, судя по всему, привезли в Россию в танкере и разлили в бутылки с фантазийными этикетками где-нибудь в Икше за бетонным забором заброшенного завода.
Глава 92Весенник зимний
В такси Кокотов поцеловал Валюшкину в шею. Она вздрогнула, глубоко вздохнула и отпрянула. Писодей временно отступил и, чувствуя грудью все еще несгибаемый бумажник, с грустью вспомнил поданный азиатками счет. Это же сколько надо зарабатывать, чтобы ходить в такие рестораны? Особенно обидела цена икшинского Шато Гренель, но возмущаться вслух он не решился, зная, что сквалыжностью можно остудить даже самую горячую женскую готовность. Андрей Львович снова приник к бывшей старосте. Та не отстранилась, сидела прямо, напряженно, и по ее телу волнами пробегала дрожь. Ободренный, он обнял одноклассницу и сунул нос в глубокий вырез ее офисного костюма, но она с такой силой сжала его ищущие руки, словно пыталась удержаться, повиснув над пропастью.
Так они и ехали, отстраняясь на освещенных перекрестках и вновь приникая друг к другу, едва машина ныряла в темень. Несколько раз Кокотов ловил в зеркальце заднего вида поощрительный взгляд таксиста, кажется армянина. Но едва зарулили во двор, к подъезду, Нинка отодвинулась, поправила волосы и хрипло спросила:
— Ты. Здесь. Живешь?
— А что? — насторожился Андрей Львович.
— Нет. Ничего. Вы пока не уезжайте! — приказала она водителю, и тот послушно кивнул, глянув на писодея с мужским соболезнованием.
Они вылезли из машины и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски.
За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно, на площадке никого не было.
— Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста.
Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив.
— Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через заборчик.
— А ты. Как. Думаешь?
— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.
Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»
Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под ее жакет…
— Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера.
Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла:
— Гад. Ты. Кокотов.
— Почему?
— Потому что. Мне. Надо. К дочери.
— Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса.
— Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет?
— Столько же, сколько и мне…
— Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал?
— Постоянно.
— Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери.
Она достала из сумочки перламутровый мобильник и отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: молодая луна, которая позавчера в «Ипокренине» сияла ему и Наталье Павловне, была разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью.
— Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти».
— Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем!
Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул.
— Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая!
От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.
В подъезде Кокотов испытал обычное смущение перед гостем за нечистые выщербленные ступени, за гнусный запах из мусоропровода, за облупившиеся стены, за испещренную пещерной матерщиной кабинку лифта. Он даже придумал на всякий случай фразу от Сен-Жон Перса про то, что писатель должен жить так же, как и народ, а если он живет лучше, то пишет хуже… Но афоризм не понадобился. Нинка ничего вокруг не замечала, она думала совсем о другом, смотрела под ноги и качала головой, словно сама себе что-то доказывала и не соглашалась.
Едва заперев входную дверь, писодей, обуянный камасутрином, как хищник набросился на Валюшкину, и несколько минут они кружили по тесной прихожей в странном танце, натыкаясь на вешалку и обувной ящик. Со стороны их можно было принять за сиамских близнецов, которых затейница природа навек соединила сросшимися губами. В конце концов бывшая староста с трудом оторвалась от Кокотова и, тяжело дыша, спросила:
— У тебя. Есть. Вино?
— Нет…
— А что. Есть?
— Водка…
Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь. Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было…