— Я? — возмутился Жарынин. — Что вы из меня антисемита делаете! Он у нас из какой семьи?
— Он живет с мамой. Отец их бросил, давно… А мама — милая, тонкая, умная, трудолюбивая, заботливая, интеллигентная…
— Интеллиге-ентная, — передразнил режиссер. — Нет, вы все-таки хотите сделать из нашего Левы еврея!
— Почему?
— По кочану! Ладно, возьму-ка я на роль мамы Ирку Купченко… Короче, мать, чтобы в одиночку поднять сына, выбивается из сил, берет работу на дом. Ночь, Ирка тихо подходит и поправляет Леве одеяло, смотрит на него с нежностью, потом решительно надевает трогательные такие старушечьи очечки и возвращается к своему кульману…
— Как Пат Сэлендж?
— Вот злопамятный! Лучше подумайте, как нам показать, что для Левы изгнание из института — катастрофа, полный жизненный крах. Как? Нужен хороший флешбэк.
— Что?
— Воспоминание.
— Может быть, так: институтский двор, абитуриенты толпятся у списков принятых на первый курс. Лева сначала не подходит, боясь не найти свою фамилию, потом все же решается…
— Вы молодец! Лева мчится домой, бросается на шею матери, она плачет от счастья. Это же смысл ее одинокой жизни: сын — студент! И все это я дам вперебивку со сценой допроса. Перекошенная рожа «злого» чекиста и глумливо-сочувственная — «доброго»: «Кто посоветовал вам нарядиться в хиппи?» И флешбэк: Лева ищет свою фамилию в списках…
— Никто, — невольно отозвался Кокотов.
— Значит, вы сами это придумали? Может, вы состоите в организации хиппи? Признайтесь, в этом нет ничего страшного… Флешбэк: Лева находит свою фамилию в списке.
— Нет, не состою…
— Вы знакомы с кем-то из хиппи? Учтите, вранье вам дорого обойдется!.. Флешбэк: Лева мчится домой, чтобы поделиться радостной вестью с мамой…
— Нет, не знаком… — ответил за Леву Кокотов.
— Не хотите говорить честно? Ладно. Но высшего образования вы не получите никогда! Запомните!.. Лева вбегает радостный в квартиру…
— Знаком… — вдруг неожиданно для себя сознался писатель.
— С кем? Говорите! Мы просто хотим вам помочь… Флешбэк: Ирка Купченко плачет от счастья, что сын — студент… — Жарынин вытер с лысины пот, выступивший от творческого азарта.
— Я знаком с Таей…
— Фамилия?
— Носик.
— Она хиппи?
— Да…
— Рассказывайте!
— Что?
— Все: как приезжали к ней друзья, как хотели убить Брежнева…
— Вы и про это знаете?
— Конечно! Рассказывайте все! Разоружитесь перед Родиной! — Жарынин удовлетворенно откинулся в кресле. — Ну, в общем, наш Лева раскололся и всех сдал с потрохами.
— Почему?
— Не знаю, человек так устроен. Стоит сознаться в мелочи, а потом уже не удержаться. И вот стоит он, сердешный, и смотрит, как Таю ведут в наручниках к машине.
— Почему в наручниках?
— Потому что всё решили свалить на нее, дурочку. Кто же тронет генеральского сынка? Таю ведут, а за ней гурьбой бегут ничего не понимающие пионеры — с кисточками, красками, картонками — просят: «Таисия Николаевна, вы обещали посмотреть мой рисунок! Таисия Николаевна…» Нет, это — плохо…
— Почему? По-моему, хорошо.
— Плохо. Краски, кисточки… Не работает! Кем она еще может быть?
— Ну не знаю… — заколебался Кокотов. — А что если нам сделать ее танцовщицей? Она вполне может руководить кружком современных танцев!
— Потрясающе! Ее выводят в черном обтягивающем трико, в воздушном парео, грациозную, растерянную, беззащитную… Отлично! А в самом начале Лева влюбляется в нее, когда впервые видит, как она танцует у костра. Согласны?
— Абсолютно.
— Дети ее обожают. Таю арестовывают прямо во время репетиции, она ставит детский балет… Какой?
— «Белоснежка и семь гномов».
— Восторг! Девочки и мальчики, одетые гномами, бегут за ней на пуантах, в своих крошечных пачках, теребят накладные белые бородки и жалобно зовут: «Таисия Петровна, Таисия Петровна…»
— Николаевна.
— Не важно. Когда ее увозят — все плачут. А Тая, перед тем как сесть в машину, смотрит на Леву такими глазами, такими… Это взгляд, который на смертном одре вспоминать будешь!
— А Стасик? — спросил Кокотов.
— Что — Стасик?
— Он ведь понимает, что все случилось из-за его письма. Хотел убрать соперника, а погубил любимую женщину. Давайте он с собой что-нибудь сделает!
— Ну конечно! Выпьет литр проявителя.
— Я серьезно!
— А если серьезно, то он подойдет к Леве и при всех даст ему пощечину!
— Он?!
— Да, он!
— Но он же сам…
— А вы что, никогда не видели негодяя, который бьет по лицу хорошего, но оступившегося человека?
— Видел…
— То-то! Теперь мне нужна концовка.
— Может, оставить все как в рассказе? — робко предложил автор. — Лева через много лет приезжает в лагерь, ходит, вспоминает возле гипсового трубача…
— Отлично! Вижу! По загородному шоссе мчится кортеж. В «мерсе» сидит постаревший Лева в отличной «тройке». Костюм возьмем под рекламный титр у «Хьюго Босса», заодно и сами оденемся. Мне, коллега, не нравится ваш гардероб. Вы на фестиваль в чем собираетесь ехать?
— На какой фестиваль? — Андрей Львович от неожиданности на миг утратил дыхание.
— Канны, конечно, не обещаю, а Венеция и Берлин — без вопросов! Думайте, кто теперь наш Лева? Куда едет? И почему оказывается в лагере? Думайте!
— Он политик. Крупный. Депутат! — выпалил автор «Кентавра желаний», вдохновленный Венецией, куда давно мечтал попасть. — Лева едет на встречу с избирателями. Они торопятся, опаздывают. Мимо проскальзывают окрестности. И вдруг он замечает почти разрушенный указатель — «п/л „Березка“». Приказывает остановиться. Они сворачивают на старую, узкую, выщербленную дорогу и вскоре въезжают на территорию лагеря… Пустыня, разруха, выбитые рамы. Окрестные жители давно растащили все что можно…
— Не надо подробностей! Это все есть у вас в рассказе. Особенно хорошо про Марата Казея, от которого остались только пионерский галстук и раскосые глаза… Дальше!
— Лева находит гипсового трубача. Точнее, то, что от него осталось…
— Правильно. И плачет. И пошел титр: «Конец фильма».
— Почему плачет?
— А вы бы не заплакали?
— А если не так? — Писатель ощутил мурашки вдохновенья, разбежавшиеся по коже.
— А как?
— Наш фильм начинается с того, что Лева выступает перед избирателями. Он кандидат. Говорит красиво. Видно, что не новичок. Вокруг него челядь: секретарши, помощники, пиарщики… Все они его торопят: скорее, скорее, еще два выступления! Вот они мчатся на новую встречу по загородному шоссе. И вдруг…
— А что? — кивнул Жарынин, раскуривая новую трубку и глядя на соавтора с отеческой теплотой. — Неплохо! Узнав места своей юности, он велит остановиться. Выходит. Бредет по уничтоженному пионерскому лагерю. И в эту разруху сначала врываются детские голоса, звуки горна, потом проявляются какие-то тени. Так бывает, когда антенна телевизора плохо настроена, и картинка одного канала накладывается на другой. И вот постепенно из хаоса теней и звуков возникает, восстанавливается тот давно уже не существующий мир. С возвращения Левы в прошлое и начинается наша история. Концовку сделаем так же: слышатся голоса, мелькают силуэты — в прошлое врывается настоящее. Это помощники ищут, кличут хозяина. Они опаздывают на встречу с избирателями. Лева возвращается к «мерсу», последний раз оглядывается на лагерь и встречает взгляд Таи, которую ведут к черной «Волге» в наручниках… И все: конец фильма. Класс! Сегодня мы оба гении!
— Класс! — кивнул Кокотов.
— Может, и в Канны получится. Ну вот, а вы, Андрей Львович, боялись! — Режиссер посмотрел на часы. — За один вечер мы с вами придумали целое кино! Завтра сядем писать поэпизодный план. За это надо выпить!
Он встал, вынул из холодильника перцовку, разлил по рюмкам. Потом извлек из трости клинок и настрогал соленый огурчик.
— За Синемопу!
— За Синемопу!
Передышав выпитое, Дмитрий Антонович спросил:
— Послушайте, коллега, а может, нам всю эту историю вообще в сталинские времена засунуть?
— Зачем? — обомлел автор.
— Да вот я, понимаете, об «Оскаре» подумал. Во-первых, это модно. Гамлет кем только уже не перебывал: и панком, и эсэсовцем, и астронавтом, и психом. Я сам видел фильм, где «Эльсинор» — элитный дурдом. Ей-богу! А во-вторых, эти дебильные америкосы знают только Ивана Грозного, Григория Распутина, Троцкого и Сталина… Больше никого!
— Это невозможно. Мой «Гипсовый трубач»…
— Не волнуйтесь, при Сталине тоже были гипсовые трубачи.
— А хиппи? — ехидно поинтересовался Кокотов.
— Хиппи не было. Зато были троцкисты. Тая — из подпольной молодежной троцкистской организации. Кирова они уже убили. Теперь хотят убить Сталина. Вы, кажется, что-то писали про Сталина?
— Я? Вы ошибаетесь… — соврал Андрей Львович.
— Вы же сами мне рассказывали!
— Я говорил, что у меня был такой проект, но он не состоялся…
— Старик Сен-Жон Перс сказал: когда я слышу слова «проект» и «формат», мне хочется достать мой семизарядный кольт! А мне хочется… — Но «Полет валькирий» не дал режиссеру закончить мысль. — Региночка? …Да, устроился! …Тоже хочешь посмотреть? Заходи после ужина! …Конечно, жду! Жду, как обнадеженный девственник! — Захлопнув черепаховую крышечку, Жарынин повернулся к соавтору и произнес серьезным, даже строгим тоном: — А вы говорите: «Отгул». Сейчас ужинаем. Потом отдыхаем. Не забудьте: в двадцать два пятнадцать передача про наше «Ипокренино». Не проспите!
— Не просплю… — уныло пообещал Кокотов.
Глава 32Тимур и его подполье
За ужином снова славили Жарынина, ему приходилось постоянно вставать и раскланиваться. Всесоюзный цыган Чавелов-Жемчужин спел в честь него «Пей до дна!». Меж столов тоскливо бродил Огуревич, которому под напором старческой общественности пришлось проставиться во второй раз. Ян Казимирович, пригубив рюмку, страдал, что слишком мало успел рассказать телевидению об истории своего рода. Соавторы его утешали. Жуков-Хаит, впав в разнузданный антисемитизм, кричал, что в Останкинскую башню, этот еврейский громоотвод, скоро ударит могучая молния народного гнева и сожжет к чертовой матери гнусное русофобское кубло. Прибегал безутешный Верлен Бездынько, жаловался на судьбу и хотел продекламировать стихи, которые ему не дали прочитать на камеру. Но тут, заспорив о НЭПе, шумно подрались Чернов-Квадратов и Бренч. Их бросились разнимать, уронив мосфильмовского богатыря Иголкина, собиравшего со столов опивки…