Гипсовый трубач — страница 76 из 213

— Кто?

— «Независимая газета». Она теперь под Березой, и денег у Третьякова, как мусора.

— Под чем?

— Под Березовским, — объяснил Радик и посмотрел на Вову так, словно тот вылез из таежного скита и не понимает самых обыкновенных слов, таких как «космос» и «спутник».

— А вы под кем?

— По-разному. Приходи на бал. Кое-кто из наших там будет. Я тебя внесу в список гостей.

— Ладно, приду…

Но чудеса на этом не закончились. На следующий день Мохнача позвал к себе в кабинет директор, отослал секретаршу обедать, запер дверь и, с трудом подбирая слова, проговорил:

— Вот, Володя, значит, кредит мы с тобой выбили. Ну и нам с тобой… понимаешь… полагается… как это теперь называется… — Он запнулся, обшаривая свой советский лексикон и с надеждой глядя на портрет Ленина, знавшего, как известно, жуткое количество слов.

— Бонус, — подсказал Мохнач.

— Точно, бонус! — посветлел директор и, радуясь новому симпатичному выражению, полез в стол и выложил упаковку долларов. — Немного, Володь, но ты должен понять: на нас с тобой коллектив!

Сколько он взял себе, неизвестно, однако с того дня реликт номенклатуры стал так стремительно вписываться в новые экономические условия, что от НИИ полетели щепки. Сначала сдавали под склады, магазины и офисы помещения, в которые два-три года назад можно было попасть только после полугодовой проверки в КГБ и секретной подписки, делавшей человека на всю жизнь «невыездным». Потом, став председателем совета директоров ЗАО Ускоритель», он приступил к масштабной распродаже институтских корпусов, на всякий случай купив у Сербского справку о том, что страдает невосполнимыми провалами памяти и за свои поступки не отвечает. Вероятно, из-за этой клинической забывчивости некоторые помещения были проданы дважды. А когда начались скандалы и суды, директор отхватил себе поместье в Австрии и уехал туда на ПМЖ с новой женой: ее с одинаковым успехом можно было принять как за его позднюю дочь, так и за раннюю внучку.

На устричный бал Мохнач явился в хорошей обуви и малиновом кашемировом пиджаке, без которого в начале девяностых показаться в приличном месте было так же невозможно, как в прежние времена прийти на партийное собрание в трусах и майке. Обстановка буйного дармового изобилия буквально потрясла Вову. Это был какой-то гастрономический коммунизм в отдельно взятом банкетном зале. Ни джаз Лундстрема, ни звон бокалов не могли заглушить массового страстного всхлипа — это сотни людей одновременно всасывали в себя престижную устричную слизь.

На балу в самом деле оказалось много знакомых по старой жизни. Актеры, режиссеры, певцы почти не изменились, сильно сдали поэты, глотавшие деликатесы не жуя, будто в последний раз. Зато торопливые безымянные доставалы, крутившиеся прежде вокруг знаменитостей, иной раз даже не рассчитывая на приглашение к столу, удивительно изменились, превратившись в монументы самоуважения. Некоторые несуетно узнавали Вову из Коврова, значительно чокались с ним, сообщали, что устрицы здесь — г…о, балтийские, и вручали свои визитки, извещавшие о фантастических переменах в их судьбе. Все они стали управляющими, президентами, председателями, генеральными директорами…

Собственно, с этих визиток и началась новая профессия Мохнача. Когда директор, снова услав секретаршу на обед, позвал Вову и, понизив голос, спросил, нет ли у него надежных людей, интересующихся арендой помещений, вчерашнему инженеру-оборонщику осталось только вытрясти из малинового пиджака карточки и подвинуть к себе телефон… Со временем он в совершенстве освоил большой теннис и научился сводить нужных людей, заходить в любые кабинеты, подсовывать под настроение на подпись важные письма, нашептывать в державное ухо платную информацию, посредничать при передаче «бонусов», а то и просто взяток. А потом, когда отмечали грамотную сделку где-нибудь в номерах или охотничьем домике с конкурсантками красоты, Вову из Коврова непременно просили спеть под гитару, и он безотказно хрипел, подражая давно истлевшему кумиру своей молодости:

Мой друг уехал в Магадан.

Снимите шляпу!

Уехал сам, уехал сам,

Не по этапу…

А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, отраслевые министры, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха явилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику — каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все так же зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его домашними пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.

— Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, — допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. — Возникла даже дилемма: что теперь — горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол, и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба — это выбор.

— Обыкновенная история… — усмехнулся Кокотов.

— Да, пожалуй, — согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: — А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!

Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…

Глава 47По дороге в труполечебницу

Жарынин, расспросив соавтора, где находится клиника «Панацея», повез его в центр. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил, почему ему категорически разонравилась история про Леву и Таю.

— Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!

— Это ваш Сен-Жон Перс сказал?

— Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного — обиды на вечность. Ну нет ее — и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом — монархистом. Есть вещи, на которые думающий человек просто не имеет права.

— Например?

— Ну-у… Портреты Хемингуэя, Энштейна или Чаплина в квартире.

— Почему-у-у?

— У вас в доме были мраморные накомодные слоники?

— Нет. Мама считала это мещанством.

— Во-от, и правильно считала. Хэм, Энш и Чап — те же накомодные слоники, только для…

— …образованцев! — подсказал Кокотов.

— Слушайте, коллега, прошу вас, не повторяйте глупости вслед за писателем, которому обида на Советскую власть заменила талант. Кто он сам-то был? Прожил двадцать лет в Америке — и английского языка толком не выучил. Образованцы придумали Т-34, атомную бомбу сработали и в космос слетали. Всем бы таких образованцев! Образованец в сто раз лучше, чем интеллигент!

— Ну, вы скажете!

— Скажу! Поймите, в каждом человеке есть инстинкт саморазрушения, но приличные люди с этой тягой борются: кто верой, кто работой, кто любовью. И только интеллигенты хотят навязать свою саморазруху обществу. Я бы интеллигентов кастрировал…

Некоторое время ехали молча. Жарынин хищно смотрел на запруженную машинами улицу, а писатель думал о том, как бы стал жить, если бы его вдруг кастрировали. Интересно, влекла бы его в этом прискорбном случае Наталья Павловна хотя бы умственно, или же совсем не волновала.

— Не бойтесь, вы не интеллигент! — словно проникнув в думы соавтора, ухмыльнулся режиссер.

— А Фил Бест — интеллигент или образованец? — спросил Кокотов, чтобы вернуться к разговору о синопсисе, но не напрямую, а с заходом.

— Конечно интеллигент! Посмотрите, что он с Тонькой сделал!

— А в сюжете про голую прокуроршу есть обида на вечность?

— О! Еще какая!

— Так в чем же дело?

— Я уже думал. Не получится.

— Почему?

— Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…

— А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? — усомнился писатель.

— Тогда мы пойдем другим путем — снимем фильм про расчисленный хаос бытия.

— Как это?

— Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!

— Например?

— Ну, допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…

— А при чем тут смертельная болезнь? — вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. — Это обязательно?

— Нет, не обязательно. Это я так, к слову… — успокоил Жарынин. — Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?

— Потому что они думают о вечности, о покое…

— А вы что — хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?

— Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! — съязвил автор «Полыньи счастья».

— Один или с Лапузиной?

— Вдвоем интересней!

— Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.

— В каком смысле?

— В прямом. Допустим, вы умерли…

— Не надо так говорить! — вскричал Кокотов.

— А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!