— Вы это уже говорили!
— Повторение — мать учения.
— Да идите вы к черту! — взорвался несчастный литератор.
— Ну хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.
— Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли!
— Ну знаете, Дмитрий Антонович!
— Оставим этот богословский спор! Вы не Иоанн Златоуст, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…
— У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, — тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному».
— Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь.
— Как это?
— Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами?
— Совершал… — кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, — тогда, возможно, все бы потихоньку умялось.
— А теперь представьте, что прожитая вами жизнь — шахматная партия и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы.
— Но ведь тогда это будет совсем другая партия!
— В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное, никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками.
— Не понял?
— Что тут непонятного? Это как дубли в кино. Например, в предыдущем дубле вы психанули, выскочили из машины, и никакого кино с вами мы так и не придумали. А в нынешнем, двести сорок седьмом варианте, исправленном и дополненном, вы остались со мной, хотя не уверен, что из-за сценария…
— Ну и зачем все это? — испуганно спросил Кокотов.
— Как зачем? Работая над ошибками, каждый должен выстроить свою идеальную жизнь — и тогда наступит конец света. Страшный суд — это ведь, собственно, проверка контрольных работ, как в школе. Звонок на перемену. Дети, сдавайте сочинения!
— Минуточку! Не сходится! — обрадовался писатель. — Во-первых, хорошим и плохим людям для исправления понадобится разное количество вариантов. Во-вторых, один умер еще до нашей эры, а другой — вчера. Он не успеет до звонка…
— Не переживайте, там нет времени. Сожранный саблезубым тигром кроманьонец и омоновец, убитый в Грозном, находятся в равных условиях. Успеют все — и хорошие, и плохие…
— А потом?
— Потом Творец аккуратно складывает все миллиарды судеб, лишенных недостатков, в единый пазл, цокает языком и любуется идеальным вариантом человечества. Это и есть рай.
— А что же тогда ад?
— В аду, дорогой Андрей Львович, вас заставят проживать жизни тех несчастных, кому вы напакостили! Станете, к примеру, матерью-одиночкой, брошенной мужем без денег в период лактации.
— В какой период?
— В период грудокормления. Но и это еще не все! Вы думаете, откуда взялись страшилки про кипящие котлы, раскаленные сковородки, чертей с острыми крюками, кровожадных чудовищ, рвущих грешников части?
— Это простонародное воображение.
— Ничего подобного! Вспомните, вам когда-нибудь хотелось человека, предавшего, обобравшего, надувшего вас, — задушить, разорвать в клочья, порубить на мелкие кусочки?
— Ну, в известной мере… — уклонился писатель, живо вспомнив, как хотел скормить пираньям вероломную Веронику.
— Так вот, все эти воображаемые мстительные кары грешники испытают в аду наяву! Если, скажем, за всю твою подлую жизнь полторы тысячи человек мысленно дали тебе пощечину, а девятьсот мечтали плюнуть в лицо, ты обязательно получишь эти полторы тысячи оплеух и девять сотен плевков. Будешь стоять, а они будут идти и наотмашь хлестать по щекам, будут идти и плеваться. Отсюда, кстати, заповедь: ударили по левой щеке — подставь правую, чтобы левая хоть чуть-чуть отдохнула…
— Богохульствуете?
— Шучу. А ведь кто-то еще хотел засунуть врага головой в унитаз! И ведь засунет! Представляете: идут и засовывают, идут и засовывают… Сотнями, тысячами! Разве не ад?
— Да, пожалуй. Ну хорошо, вот грешники получили все заслуженные затрещины, утерли все положенные плевки и нырнули во все искупительные унитазы. Что дальше?
— Дальше они тоже работают над ошибками до тех пор, пока не подберут образцовый вариант своей жизни.
— А потом?
— Потом они тоже вольются в идеальное человечество на правах младших товарищей.
— И что же будет, так сказать, движущей силой этой идеальной истории?
— Борьба великодуший.
— Как это?
— А вот так. Я спрашиваю: «Андрей Львович, что бы мне купить сегодня на вечер — снова перцовочки или, например, текилки?» А вы мягко возражаете: «Нет-нет, не беспокойтесь, Дмитрий Антонович, сегодня моя очередь бежать в магазин!»
— Я и сам собирался, — смущенно соврал автор «Космической плесени».
— Вот и отлично! Когда сдадите анализы… А на что вы, кстати, жалуетесь?
— Так, ни на что…
— Смотрите, коллега, незнание симптомов не освобождает от заболевания!
— Я учту.
— Когда выясните, что страдаете рецидивирующей мнительностью, звоните! Поедем в «Ипокренино». Чертовски хочется поработать! Будем думать над новым сюжетом!
— Каким?
— Еще не знаю. Приехали. На Сретенку поворачивать не буду, а то там и заночую. Пробка! Ваша труполечебница где-то здесь, — затормозив, объявил режиссер.
— Почему труполечебница? — заиндевело спросил Кокотов.
— Как сказал Афанасий Великий, все мы трупоносцы, пока не уверовали. Ладно, звоните, когда освободитесь!
Не успел писатель вылезти из машины и захлопнуть дверцу, как «вольво», визжа, рванул с места и, нахально подрезав маршрутку, исчез в транспортном бермудстве Москвы. Андрей Львович огляделся, соображая на местности, и вскоре догадался, куда идти: вблизи лечебных учреждений всегда заметно вялотекущее, но целенаправленное перемещение болезненной части человечества. Кокотов попросту влился в это скорбное движение и вскоре оказался возле поликлиники, которая помещалась в желтом классическом особнячке, расположенном в глубине переулка за кованой оградой. Здание было явно историческое: у входа на стене рядком висели сразу три мемориальные доски.
На первой, старой, сработанной из мрамора, когда-то глянцево-белого, а теперь пористого и серого, можно было, благодаря буквенным углублениям, разобрать почти бесцветную надпись:
Вторая доска, поновей, изготовленная из темно-красного крапчатого гранита и еще сохранившая следы прежней позолоты, сообщала:
Третья доска, сравнительно недавно отлитая из меди с явной претензией на общедоступный авангард, извещала о том, что:
К последней скрижали прилепилась бумажка. На ней неровными крупными красными буквами было написано:
Всю бахрому с телефонными номерами уже оборвали, оставалась последняя узкая полосочка, испещренная цифрами и дрожавшая от ветерка, словно обманутый сперматозоид.
Кокотов на миг остановился перед старинной дубовой дверью, благополучно пережившей и декабристов, и сретенских красногвардейцев, и академика Сахарова. Прежде чем войти, он оглянулся: по глубокому голубому небу, лениво изменяясь, плыли облака. Огромная черноствольная липа, раскинув крону за ограду, накрывала полпереулка, и казалось, маленькое солнце просто запуталось в верхних ветках. Возле покрытого известкой толстого ствола, наслаждаясь покоем, растянулся на стриженой траве черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Андрей Львович ощутил, как тело наполнилось тревожной истомой, знакомой каждому, кто хоть раз ходил на прием к серьезным врачам, не ведая, с каким знанием от них выйдет. Писатель искренне позавидовал безмятежности кота, вздохнул и, с трудом отворив дубовую дверь, шагнул в Неизвестность.
Глава 48Рыбка плывет — назад не отдает
Как и положено, Неизвестность охранял мужик в черном. Он покрикивал на входящих, сурово приказывая надеть на обувь синие полиэтиленовые бахилы и, словно Харон, брал со страждущих мзду — пять рублей, которые отправлял себе в карман, залоснившийся, будто шкура тюленя. Бахилы же от многократного, вопреки гигиенической инструкции, использования изветшали и порвались, Кокотову пришлось перебрать полкорзины, чтобы отыскать более-менее целую пару. Напяливать бахилы пришлось стоя, так как был всего один стул, занятый старушкой, превозмогавшей приступ астмы.
В Неизвестности шел ремонт. Две молоденькие малярши в заляпанных спецовках (судя по говору, молдаванки) стояли на стремянках и затирали потолок, отчего их лица были белыми, точно запудренные мордочки куртуазных маркиз. Андрей Львович довольно долго плутал по зданию в поисках нужного кабинета, то оказываясь в свежих коридорах, отделанных синюшным пластиком и выстланных гуляющим под ногами ламинатом, то снова попадая в советские пределы с линолеумом, стертым до дыр, и стенами, обшитыми панелями из прессованных опилок. Лет двадцать назад они выглядели почти как красное дерево.