Гитара или стетоскоп? — страница 26 из 39

Девушка резко откинулась на спинку кресла и опустила веки. Часы били непрерывно, наверно, из-за того, что одни несколько отстали, а другие ушли вперед, и бой одних часов сменялся боем других, и девушке почудилось, что она слышит, как под «клинг-кланг» часов проходит мимо неостановимое время.

Неплохо было бы и уснуть здесь, подумала девушка, истома охватила ее легким головокружением: кружились, сменяя друг друга, видения, вот одно из них замерло неподвижно, и девушка знала теперь, что оно целый день жило в ней.

Странно — она не смогла бы сказать, какого цвета эти глаза. Не голубые. И не карие. Наверно, серые или даже зеленоватые, и дело было даже не в цвете глаз, а в чем-то другом. Было что-то в этом взгляде, что-то без конца и начала и абсолютно вне времени. «Вне пространства и времени», — подумала девушка и тут же услышала слова фрейляйн Цукерлинг: «Глазное яблоко примерно два сантиметра, а число лет определяется точно — семнадцать. Не так ли?» — «Не буду спорить», — ответила девушка, улыбнулась, вздохнула глубоко. Встала, потянулась, еще раз окинула взглядом площадь, автомобили, дома, огоньки, еще мерцающие в ночи, вернулась в комнату, легла и тут же заснула, крепко, как после тяжелой работы.

Утром она проснулась счастливой и отдохнувшей, накрыла, как обычно, стол к завтраку и позвала родителей пить кофе, съела, как всегда, две булочки, разве лишь немного дольше обычного задержала мед на языке — у нее появилось ощущение, что она касается языком чашечки цветка, из которого золотисто-желтая пчела высасывала сладкую массу. «Грезишь?» — спросил отец. А мать окинула ее быстрым взглядом.

Дорога до школы была недолгой. Пройти площадь и свернуть на боковую улицу, потом по шаткому мостику, перекинутому через речку, и наконец немного под гору, вдоль трамвайных путей.

Этим утром ее удивило то, что площадь, еще накануне такая маленькая, оказалась довольно просторной, светлой и ровной, на деревьях, росших вдоль улицы, на золотисто-зеленых листьях сверкали капли росы, вода под мостиком струилась и журчала, летали над ней чайки и плавали, держась подальше от берегов, пестрые утки.

На уроках девушка вольно или невольно смотрела в его сторону, но, даже встречаясь с ним взглядом, на вопросы учителей отвечала вполне разумно.

Все это казалось девушке очень странным и непонятным, но когда фрейляйн Штраль, Штрачила, на уроке немецкого, говоря о «Минне» Лессинга, произнесла слово «любовь», девушка тут же решила, что объяснение найдено.

Она испугалась, сильно покраснела и решила больше не смотреть в сторону юноши. Но это не помогло. Стало даже хуже.

Наступили летние каникулы. Фрейляйн Цукерлинг предполагала недельку провести со школьниками на Гарце, в палаточном лагере — отдыхая, дети в то же время смогли бы лучше понять и оценить «Путешествие по Гарцу» Гейне.

Они ехали поездом, потом пересели в ярко-красный автобус, шли и пешком.

Под вечер они пришли на поляну, которая показалась им подходящей для лагеря.

Поляну, находившуюся в тихой долине, обступили высокие пихты, под которыми росли мхи и папоротники. Все время, пока они ехали, и потом, когда шли перевалами и долинами, девушка думала или, скорее, чувствовала: как бы ни было прекрасно увиденное, все внимание еще потребуется ей для чего-то более значительного и удивительного, что ждет ее здесь, и все окружающее великолепие — лишь отблески чуда, что еще впереди. Это предвкушение, сказала себе девушка, предвкушение радости. И она старалась думать о другом, потому что сейчас она ничего так не боялась, как разочарования.

Пока они разбивали палатки и готовили ужин, девушка снова забыла обо всем, и шумная веселость других увлекла ее. Встречаясь с юношей взглядом, она улыбалась. «Все же глаза у него карие, — думала девушка, — темно-карие, иногда даже кажутся черными. Наверно, это вначале и сбило меня с толку». И получалось так, что девушка говорила с юношей не чаще, чем с другими, и не иначе, чем с другими, — обычные фразы, за которыми не скрывалось ничего.

Стемнело неожиданно быстро. Наверно, потому, что солнце спряталось раньше, чем на равнине, оставив над горами лишь кусочек неба.

Они поужинали и продолжали подбрасывать сухие ветки в костер, ветки горели ровно и без дыма. Но вот они бросили в огонь очередную порцию хвороста, и взметнулись искры, девушка смотрела, как они разлетались и гасли на лету. А выше были другие искры, замершие безмолвно и торжественно, искры белые и далекие, и золотистые, и красноватые, они мерцали, и над ними все дальше, дальше и дальше — искры, как золотая пыль, и еще, и еще, и еще.

Странно, что девушка сразу узнала Большую Медведицу, нашла и Кассиопею, в виде большой латинской W.

Она, конечно, учила и знала названия звезд и расстояние до них, их массу и плотность, период обращения планет вокруг звезды и вокруг собственной оси. Но никогда их прежде не видела. Замечательные вещи были ей известны, такие, как порядковые номера элементов и постулат о параллелях, которые пересекаются в бесконечности, постулат, имеющий только теоретическое значение, хотя она, конечно, знала и учение Эйнштейна об искривлении прямых в пространстве и даже понимала его.

Девушка, опершись на руки, запрокинула голову и забыла об окружающих, о подругах и фрейляйн Цукерлинг, и о юноше, сидевшем напротив. Чем дольше она смотрела на небо, тем все более отдаленные звездочки были видны ей. И как раз это больше всего пугало, удивляло, приводило в замешательство, а вместе с тем восхищало и радовало ее.

Уже болели глаза, и немного повернулась Большая Медведица. Вот и Млечный Путь, и она подумала, что яркая, насыщенная звездами лента — другие далекие миры, и сердце ее сжалось от сильного испуга и одновременно от радости и счастья.

Костер едва тлел, все разошлись. Фрейляйн Цукерлинг сказала:

— Ты спишь?

Девушка не ответила.

— Уж не плачешь ли ты?

— Я не знаю, что… — Девушка встала почти с усилием, слегка покачнулась и, не глядя больше на небо, быстро пошла к палатке.

Она все думала о звездах и Галактике, ей пришлись на память слова «неизмеримое» и «бесконечное», и, когда она стала засыпать, все это соединилось в ее сознании с глазами юноши, соединившись, слилось, и не было уже ничего: ни слов, ни юношеских глаз, а было неземное счастье, которое росло и ширилось, и как будто что-то подхватило девушку, и она, паря, видела одновременно во сне и бесчисленные звезды, и покрытую зелеными лесами землю, ленты рек, дорог, города и села, подобные драгоценным ожерельям, а в центре одного из городов — прекраснейшую площадь с универмагом, сверху напоминающим звезду, с автомобилями, застывшими в ожидании по ее краям, и множеством ярко одетых людей.


Перевод С. Мурина.

Ютта ШлоттЭДГАР

Никогда больше не будет дедушка отлавливать для своих ульев летних пчелиных маток. В школе на какое-то время Эдгар позабыл об этом, да и усталость, которая уже несколько недель подряд с самого утра ложилась на плечи и веки, наконец отпустила. Он опять почувствовал ее приближение, выйдя из автобуса; он увидел на ветвях березы повисшие ожерелья из капель только что прошелестевшего дождя. «Слезы», — презрительно подумал он.

У старой овчарни, которой, собственно, давным-давно не существовало — лишь место, где она раньше стояла, продолжало так называться, — каждое утро встречались ученики; сюда же после обеда их привозил автобус.

Эдгар начал спускаться к лугам, где стоял дедушкин дом. Остальные ребята потянулись в сторону Лемберга.

Хенни — его одноклассница — в последний раз оглянулась, встряхнув своим «конским хвостиком». Он был такой же коротенький и смешной, как у пони, на котором она иногда ездила в деревню.

Вообще пони принадлежал отцу Хенни, бригадиру полеводческой бригады, который держал его шутки ради, как он сам не раз говорил.

Эдгар ни разу в жизни не катался на лошадях, но, пожалуй, у него и охоты-то особой не было усаживаться на животное.

Вот дедушкины пчелы — это совсем другое дело. Не то что эта цирковая лошадка. Да и вообще Эдгара мало интересовали забавы деревенских детишек. Уж куда как лучше возиться с ульем.

Эдгар ладонью смахнул воду с отяжелевших веток. Нет, он не плакал.

Не плакал, когда поутру его разбудила непривычная тишина в доме, а бабушка вместо утреннего приветствия уткнулась, всхлипывая, в носовой платок: «Нет больше нашего отца…» Не плакал, когда дедушку выносили. И в церкви он не плакал. Он молчал и тогда, когда на отлакированную крышку гроба упали первые комья земли.

Он вообще не проронил ни слезинки.

Эдгар с корнем вырвал прошлогодний лопух и стал осторожно спускаться по ослизлому склону ко рву.

Он поковырялся палкой в земле, взмутил в разбухшем от дождя ручье воду и завороженно уставился в нее.

Под водой, кружась и смешиваясь, расплывались ил и грязь; и это было похоже на клубы дыма из горящего под водой царства. Очень даже может быть, что в подводном городе бушевал пожар. А еще это было похоже на облака табачного дыма, когда дедушка крепко прикусывал мундштук.

«Мать говорила, что твой дед докурился до смерти», — прошипел верзила Вихерт, когда Эдгар пришел в школу после похорон. Вихерт — подлец. Эдгар злобно сплюнул в ручей.

С тех пор как он снова пришел в школу, некоторые учителя зовут его Эдди. Это настолько непривычно, что Эдгар каждый раз вздрагивает, когда его так называют. Впрочем, с этим можно и примириться. Слава богу, что хоть не всем такое пришло в голову. Одноклассники так осторожны с ним, будто он стеклянный, толкни его — разобьется. Они показывали ему задания по математике и в один голос убеждали, что за три дня он нисколечко не отстал.

О дедушке никто даже и не заикнулся. Эдгар был рад этому. Они могли бы сказать «твой дед». Эдгар не мог этого слышать. Особенно теперь. При слове «дед» его пронизывало ощущение, будто он вымазал руки в липких солодовых конфетах, эту липкость хотелось тут же смыть. Эдгар всегда называл дедушку отцом. А настоящего отца у него не было. И баста.